Объединяли и письма, приходившие с воли, их читали ближайшие друзья адресата, чувствуя и себя согретыми чьим-то душевным теплом, заботой, лаской, сторонними и все же не чужими. Велик был интерес к событиям, происходившим в стране и мире. Источники информации об этих событиях были скупыми. Ее приносили этапы, время от времени пополнявшие лагерь. Расспросам новоприбывших не было конца. Еще источник – старые газеты, служившие оберточным материалом вещей и продуктов в посылках, поступавших с воли от родных. Газеты эти, сколь давними они ни были, изучались. Проведав об этом, администрация распорядилась изымать газеты. Содержимое посылок вытряхивали на стол, а газеты, скомкав, швыряли в угол.
Главным источником информации служили черные тарелки радиорепродукторов, имевшиеся в большинстве бараков. Передачи слушали внимательно, пытаясь в заведомой кривизне сообщаемых материалов распознать то доподлинное, что подвергалось искажениям. Оценки бывали точными, а тем, кто считал себя искушенным в политике, служили для прогнозов.
Как-то передавали скудную и длинную статью о достоинствах сталинской конституции. Я удивился, застав своего знакомого Никона, того самого, что рассказывал как Сталин загонял мужиков в колхозы, за терпеливым слушанием этой статьи. Я спросил, когда кончилась передача, что его заинтересовало в статье. «Как же не интересно, – ответил он. – Все про свободы да про свободы, про права да права. Вот и байка про беса, что на собственном хвосте ездит, а тут, поди, сам себе хвост отрубил. Ну, и горазд, бес, ну, и хитер, от всего народа хвост спрятал да и пошел надо всеми бесовские права качать».
А как не вспомнить тщедушного, изнеможенного долбежкой грунта, прослоенного вечной мерзлотой, пианиста из Киева, горящих глаз его, когда он говорил о концерте для двух скрипок с оркестром Баха и еле слышным голосом напевал ларго из концерта. Или как позабыть дневального в нашем бараке, литератора из Германии, бог весть какими судьбами оказавшегося в России и, что не требует пояснений, угодившего в лагерь. Будучи в Германии, он переводил Достоевского. Я узнал от него, что мне было в новинку, о разночтениях в переводах Достоевского на немецкий язык в зависимости от принадлежности переводчиков к той или иной философской школе, то ли к неокантианской, то ли к неогегельянской. Был он в лагере «доходягой», потому и попал в дневальные. Выносил парашу, мыл пол, протирал нары, помогал при раздаче пищи, словом, делал все, что полагалось делать дневальному, и старался делать все как можно лучше. Он буквально бредил «Сном смешного человека» и, едва живой, тосковал по «золотому веку», по мечте, «за которую люди отдавали всю жизнь свою…, для которой умирали и убивались пророки…»
С началом Второй мировой войны ее события привлекали внимание всего лагеря, ошарашивали молниеносные победы гитлеровских войск. И с самого начала главным был толкуемый по-разному вопрос, чем могут обернуться победы Гитлера для Советского Союза. Одни говорили: «Ворон ворону глаз не выклюет», другие – «не могут два медведя ужиться в одной берлоге», – «воронами» и «медведями» в лагерном сознании однозначно выступали Гитлер и Сталин. Я сказал «однозначно», но все же это не совсем так. Среди заключенных, в прошлом коммунистов, не запятнавших себя участием в какой-либо оппозиции, были «твердокаменные большевики», утверждавшие, что Гитлер никогда не посмеет обратить оружие против Страны Советов, ибо социалистическая система это не какая-нибудь «линия Мажино», которую можно обойти с тыла и вынудить к капитуляции. Их было немного, «твердокаменных», но все же это не были одиночки, все-таки это было явление, которое хотелось бы объяснить.
Эти люди высказывались просталински не только когда заходила речь о войне, но и обо всем, что происходило в стране. Они гордо несли горькую долю «непонятых», страдальцев, подобно библейскому Иову, безропотно терпеливых, уверенных, что несгибаемость в испытаниях однажды по достоинству будет оценена Богом. А Богом был Сталин. Их побаивались как потенциальных стукачей, хотя нет оснований считать, что они усматривали в стукачестве свой долг. Как правило, они и не были стукачами, хотя, в сущности, оказывались непоследовательными в логике своего мышления и поведения. Лицемерили ли они? Иные лицемерили. Для других «твердокаменность» служила психологическим укрытием, убежищем, «башней из слоновой кости», в которой можно было сохранить сознание не напрасно прожитой жизни – в противном случае оставалось признать свою жизнь с ее трудом, с ее борьбой пустышкой, насмешкой судьбы. Это было малодушием, позорным малодушием, но трудно иначе понять психологию «твердокаменности».
Бывали и прозрения. Доходили ли они до коренной переоценки ценностей? Не знаю, из опыта моего общения с «твердокаменными» я вынес впечатление, что их прозрение состояло в сознании необратимости происшедшего. Идейная их несгибаемость, как и все их прошлое, столь доверчиво выровненное по генеральной линии, оказалось не в цене. Это был крах доктрин и надежд.