Встреча состоялась в конце ноября 1947 года. Владимир Дмитриевич в моем сопровождении приехал (на автомобиле) к Николаю Павловичу. Встреча незаурядная. Они ровесники, оба отпрыски старинных дворянских фамилий, оба ученые, и какое различие в выборе жизненного пути, практике дел, характере мировоззрения, идейно-ценностных ориентаций. Их собеседование целиком было посвящено литературе, дореволюционной и послереволюционной. Я притаился в углу комнаты и в разговор не вмешивался. Слушал внимательно, иногда напряженно, тогда именно, когда разговор, как мне казалось, вступал в критическую фазу. Но культура общения у собеседников была прирожденной, и когда собеседование перерастало в спор, эмоционально окрашенный, взаимоуважительности он не нарушал. Беседа продолжалась около двух часов. Суть ее я бы определил в вопросе Николая Павловича: «Почему вся современная литература называется советской литературой? Ведь вся прошлая литература называлась русской, а не царской литературой?! Царская власть – понятие государственности, советская власть – понятие государственности, хотя бы иной. В литературе дореволюционной имелись произведения, заслуживавшие названия царской литературы, хотя такого словоупотребления не существовало. Я говорю о литературе придворной, верой и правдой служившей двору. Она не породила ничего подлинно творческого, талантливого, о ней лишь сказать одно: и память о ней погибнет с шумом. А пожалуй и без шума. Соединение литературы с государством не менее порочно, чем соединение церкви с государством, и не менее пагубно». Такова была отправная точка беседы, она же и ее конечная точка при всех поворотах, изгибах, отклонениях. Владимир Дмитриевич возражал, считал неправомерным отождествить отношение между государством и обществом в дореволюционное время с таким отношением их в советское время. Называл литературные произведения, авторы которых смело критиковали недостатки и ошибки советской государственной политики, осуждали тех коммунистов, кто питается «подножным кормом». Но о судьбе многих из этих авторов умолчал, о чем ему напомнил Николай Павлович. И в наше время – убеждал Владимир Дмитриевич, – наипервейшая для писателей заповедь: «не хлебом единым жив будет человек». Как бы не так, сочинил человек «хлеб» и жив, и сыт, и пьян, и нос в табаке, но это пронеслось в моей голове. А ответил ли что-либо на это или нет Николай Павлович, не помню. Расстались они по-хорошему.
Когда мы вышли на улицу, Владимир Дмитриевич отпустил автомобиль, и мы пошли пешком по Большой Полянке, Каменному мосту и дальше к Большому Кисловскому переулку, где жил Владимир Дмитриевич. Всю дорогу он был мало разговорчив, иногда, как бы про себя, произносил: «Ну да, во многом он прав». Придя домой, отказался от обеда, хотя время было обеденное, прошел в спальню и лег отдыхать.
Проводив Владимира Дмитриевича, я поехал в музей. В служебном кабинете, единственном месте, где я бывал предоставлен себе самому, описал встречу. Тушью. На шести страницах. Память была свежей, цепкой, и запись получилась почти стенографическая.
Я положил ее в сейф. Встреча представлялась мне знаменательной, символической, исторической. Но не только этим объясняется, что свои впечатления я предал бумаге. Уроком, преподанным Владимиром Дмитриевичем, далеко не на последнем месте – его собирательским рвением и опытом, его деятельностью мемуариста, было отношение к текущей действительности как требующей увековечения в большом и малом: «остановись, мгновенье, ты прекрасно». Прекрасно не по этической или эстетической самодостаточности «мгновенье», а по его бытийственности, принадлежности к жизненному процессу, постигаемому в его многоликости. Что в текущей действительности является «большим», а что «малым», Владимир Дмитриевич считал подлежащим суду потомков. Действительность как реальность в понимании Владимира Дмитриевича требовала учета «связи времен», представленности в настоящем прошлого как заряженного положительной или отрицательной силой. Он дорожил каждой крупицей исторического опыта, далекого или близкого, как добытого трудом, знанием, энергией человека. Процессы, происходившие в природе и в обществе, он считал подвластными закону сохранения энергии. Годами держал в уме то или иное заинтересовавшее его явление культуры, добивался, чтобы время не стерло его следы навсегда.