Из записок Наташи: «Мучительно думая, кто может помочь узнать причину повторного ареста мужа, который все еще находился в тюрьме на Лубянке, решила пойти за советом к Наталье Васильевне Толстой-Крандиевской, поэту и писательнице, высоко ценившей Александра Ильича. Мы находились с ней в дружественных отношениях. Арест его она близко приняла к сердцу. Обсуждая сложившуюся ситуацию, мы решили, что нужно обратиться к известному и уважаемому всеми человеку, каким был Илья Григорьевич Эренбург, который несомненно имел большие связи. Наталья Васильевна написала ему письмо, я должна была поехать в Москву и передать письмо лично. Приехав в Москву, встретилась со своим старым приятелем Владимиром Исааковичем Бороком. Положив письмо Эренбургу в сумочку, я со своим приятелем вышли на улицу. Я никак не могла решиться позвонить. Владимир Исаакович буквально втолкнул меня в телефонную будку. Я позвонила. К телефону подошел Эренбург и сразу пригласил заехать к нему с письмом Натальи Васильевны. Помню, с каким волнением поднималась по лестнице, вынув письмо из сумочки, так как боялась, что не сразу его найду. Позвонила. Дверь открыл сам Илья Григорьевич Эренбург, который был один в квартире. Выбежала одновременно в переднюю его собачка по имени Бижу. Мы прошли в его кабинет. Он сел за письменный стол, а я в кресло около него. Отчетливо понимала, что должна нарисовать портрет мужа, которым Илья Григорьевич проникся бы и понял происшедшую трагедию. Я так волновалась, что говорила, закрыв глаза рукой, облокотившись на боковую спинку кресла, боясь что-либо забыть или пропустить. Выслушав меня, Илья Григорьевич сказал, что все понимает, но абсолютно ничего сделать не может. Привел пример с одним его другом – поэтом, также арестованным в это время, когда, приложив все силы, чтобы помочь, ничего сделать не мог. Илья Григорьевич высказал, однако, мысль, что единственный путь, который остается, – найти врача, лечащего крупных сотрудников этого министерства. Может быть, через них удастся что-либо выяснить. Илья Григорьевич говорил со мной хорошо, понимая все трудности, стоявшие передо мной. Посмотрев на стену его кабинета, увидела превосходную картину Марке и множество иностранных книг на полках. Сказала ему, что картина Марке прекрасна и характерна для него. На небольшом столике в кабинете лежали многочисленные трубки для курения. Илья Григорьевич оживился, сказал, что хочет показать всю коллекцию живописи, им собранную. Он повел меня в другие комнаты, где висели картины Матисса, Пикассо. Марке. Уходя, просила Илью Григорьевича простить за то, что потревожила его и отняла время. «Нет, – ответил Илья Григорьевич, – простите меня, что не могу вам помочь».
Во внутренней тюрьме на Лубянке я провел приблизительно три месяца. Следствие напористостью не отличалось. Обвинения в принадлежности к «контрреволюционной организации и проведении антисоветской агитации» я отводил и следователь на них не настаивал. Как-то полушутя заявил: говорят, вы являлись агентом Патриарха Сергия, проникши в антирелигиозные организации. Я засмеялся, он со мной заодно. Из вопросов следователя выяснялось, что еще с красноярских времен и все последующие годы я находился в поле сосредоточенного внимания органов. Так, например, он привел мои слова, сказанные студентке Красноярского педагогического института в ответ на ее вопрос, тяжело ли было мне в заключении. Ответил я ей, что самым тяжелым было подавление личности. И это промелькнуло в разговорах следователя со мной. Звеном все одной и той же цепи оказалось и мое увольнение из Педагогического института в Калинине. И, так сказать, вольный месяц, отпущенный после посещения меня в Музее будто бы сотрудниками Уголовного розыска тоже занял свое место в облаве. Выясняли, где, когда, у кого бываю.
– А у кого вы бываете на улице Кирова в позднее время?
– У кого бываю, – переспросил я, – да у Чердаковой, – вспомнив один из облюбованных мной чердаков.
– Приятельница? – подмигнув, – ну, в ваши личные дела мы не вмешиваемся.
Мало что выведали, а себя выдали.
Почему так забываются сигналы бедствия, к примеру, случай, когда стражи порядка нарушили свадебный праздник, о чем я уже писал? Не потому ли, что надежда на лучшее облегчает ношу готовности к худшему, что постигнутого бедой не оставляет в сиротстве: «Несчастью верная сестра надежда…»