Вечером того же дня, а может быть, и следующего этап был сформирован, доставлен на железнодорожную станцию и погружен в вагоны. Поезд следовал на Свердловск. Первое письмо из Свердловска датировано 31 мая. В Свердловской пересылке пробыл почти месяц. Она имела особые приметы. Первое – нары в четыре яруса, битком набитые заключенными. Второе – свешивавшиеся с самого потолка гирлянды клопов. Получался какой-то длинный кровеносный сосуд (от тел заключенных через все живые цепи клопов, склеившихся друг с другом. В своем тюремном опыте ни до ни после ничего подобного не видел. Остальное, как и во всех пересылочных тюрьмах. Скудная пища. Двадцатиминутные прогулки, и то не каждый день. Далее из Свердловска новый этап, опять железнодорожная станция, нас заталкивают в вагоны-«телятники», поезд идет в направлении на Красноярск.
По ходу следования мы воспользовались щелями в полу вагона, достаточными, чтобы сквозь них бросить письмо на полотно железной дороги. Самым большим дефицитом была, конечно, бумага, карандаши. Конверты, подобные солдатским, посылаемым с фронта, склеивали хлебом, послюнявив его. Надежды на то, что письма дойдут адресатам, было мало. Мне удалось написать и опустить сквозь щели три письма. Одно, брошенное возле станции Тайга, написанное 1 июля, дошло и вошло в эту публикацию. Свет не без добрых людей. Жаль одного, не знаю, кого от всей души поблагодарить за сочувствие и милосердие. А быть может, в этом есть какая-то большая правда: спасибо доброму нашему народу. И по ассоциации еще один вызволенный из недр памяти эпизод, о котором в своем месте не написал. По дороге в Ухто-Печерские лагеря, в 1936 году, нас, большую партию заключенных, сняли с поезда в Котласе. Выстроили. Кругом конвой, овчарки, рвущиеся с привязей, и спокойная, ровными шагами идущая сквозь строй конвоя женщина навстречу шеренге заключенных, ни на что кругом не оглядываясь. Крики, свистки, лай. Подошла к молодому парню, перекрестила, сунула в руки узелок. Пуще прежнего брань, посвист, рев беснующихся овчарок. Но никто не остановил. Не тронул. Пришла и ушла, как Богом хранимая…
О Красноярской пересылке. Барачный городок, несколько брезентовых палаток. Проволочное оцепление, вышки. Все, как положено. Время от времени поверки, но ими не мучают. Днем население пересылки высыпает на двор. Он очень широк. Происходит бойкий обмен между уголовниками, обобравшими политических, и конвоем, который в обмен на отобранные вещи снабжает уголовников водкой. Июль. Воскресный день, безоблачный, жаркий. Идет повальный грабеж. Уголовники потрошат вещевые мешки, раздевают, кое-кого догола. В обмен швыряют изношенную, грязную, со вшами одежду. Все больше отобранных вещей. Образуется холм. На нем царственно восседает пахан, по прозвищу «Москва». Уже немолодой человек, круглолицый, рябой. И вот, невысокий, тщедушный человек, раздетый, в чем мать родила. Кожа да кости. Последнее, что на нем оставалось, околобедренный бандаж. У него грыжа. Он не может без него обойтись. Это привлекает внимание «Москвы». Он велит отобрать бандаж. Человек сопротивляется изо всех последних сил, царапается, кричит. Бандаж содран. «Москва» примеривает его на себя. Бандаж лопается. На несчастного силком напяливают штаны, ватные, с торчащими клочьями, длинные, не по росту. Я познакомится с ним. Он немец, плененный нашими в каком-то небольшом городке. Его имя? Теперь не ручаюсь за точность. Назовем – Карл Карлович Шмидт. Инженер-конструктор. Много месяцев спустя, будучи в Норильских лагерях, узнал, что Карл Карлович работает по специальности. Будто бы даже в течение всего лагерного заключения. В 55‐м, в Москве, узнал о предстоящем прибытии новой группы заключенных, реабилитированных. Пришел на Белорусский вокзал. Может быть, встречу кого-либо из знакомых. Нет, не встретил. Кроме одного – Карла Карловича. Он одет в гражданский костюм, при галстуке, фетровая шляпа. Носильщики везут на платформах так хорошо известные самодельные фанерные чемоданы, украшенные какими-то блестящими металлическими поделиями. Я не подошел к Карлу Карловичу. Мне ведомо, он возвращается на родину. Что-то скажет он родным, близким, знакомым о жути лагерной жизни, о сути ее – волчьем законе «Москвы». А ведь скажет. Да еще, пожалуй, приведет параллели с нацистскими концлагерями, и в чью пользу будет сравнение? А приложимы ли для царствующих временщиков, где бы они ни временщиковали, иные мерки, нежели, скажем, к «Москве»? Спросите ли вы у «Москвы», есть ли у него совесть, подлежат ли деяния его суду морали? Не спросите. И не спрашивайте, правильно сделаете…
Еще в Свердловской, а потом в Красноярской пересылках я получил несколько телеграмм и открыток от Наташи и двоюродной сестры Марии Николаевны Горлиной – я звал ее Манечкой. Для писем я пользовался ее почтовым адресом, опасаясь повредить Наташе. Мы не состояли с ней в зарегистрированном браке. Думаю, именно это обстоятельство спасло ее от моей участи, хотя во всех своих ходатайствах она называла себя моей женой.
Что значили для заключенного весточки с воли?