Пишу тебе накануне праздничных дней. В эти дни особенно остро чувствуешь боль. На улице оживление, и как ни стараешься не замечать, – но в воздухе висит это радостное предчувствие – приближающиеся праздники – оно всюду, в переполненных народом улицах, в торгующих до глубокой ночи магазинах, в переполненных парикмахерских, в полных продуктами корзинах, с которыми спешат хозяйки, в неясном запахе духов, в горящих всеми цветами электролампочках и т. д. Я буду все дни дома. Возьму себе книги для работы и для чтения. Вчера, когда утром ехала на работу, видела, как с вокзала после только что пришедшего поезда шли очень счастливые муж и жена. Они шли, улыбаясь друг другу, не замечая никого кругом, и я так отчетливо вспомнила все и даже, смотря на них, улыбалась сама.
Родной мой, дорогой, когда ты получишь эти строчки? Как хотелось бы, чтобы письмо быстро дошло. Я строю свою жизнь так, чтобы не было свободных минут, работаю до позднего вечера, даже если голова уже устала и продуктивность снизилась. Забегала к Коеньке253
. Она вместе со своим товарищем делали доклад, который прошел удачно, и шеф даже поздравлял каждого в отдельности.Работа послана в «Доклады» и пишется еще. Манечка здорова, у нее, как всегда, тепло. Впрочем, сейчас на улице дни стоят теплые, так что даже у меня не очень холодно.
Получил ли ты стихи, которые я тебе посылала в письмах и в книжках? Скоро высылаем Бальзака, он только что вышел в однотомнике. Носишь ли ты свитер? Греет ли он? Доволен ли ты был табачком?
Родной, целую тебя горячо, обнимаю, думаю всегда. Благословляю тебя.
Твоя С.
Слушала Антона Шварца254
– «Руслан и Людмила» – бледно, штамп. Сам он очень постарел, был инфаркт у него.Весь день твоего рождения проведу с тобой. Я не только желаю, но и просто молюсь, чтобы бодрость и здоровье тебя не покидали. Будем жить для нашей встречи, верить в нее, надеяться. Есть же какой-то закон уравновешивания. Слишком большой груз положен на плечи. Обнимаю тебя в день твоего рождения, нежно целую.
Посылаю марок на три рубля.
13.XI.49 г.
Родная моя Коинька,
завтра день моего рождения, и я проведу его с твоими письмами, которых я, наконец, дождался, – среди них и сравнительно свежее письмо от 9‐го октября. Если бы ты знала, с какой мучительной тоской и тревогой я ждал твоих строк, таких любимых, как вглядывался в их знакомые черты (какие долгие тихие разговоры веду я наедине с каждой буквой).
Последние твои письма в одном отношении лучше предыдущих: в них больше воздуха, как говорят живописцы, – вероятно, это целебное действие морского простора. В письмах прошлого года (трудового 48–49 года) я всегда обнаруживал страшную душевную усталость твою, за оптимизмом чувствовал
и на возвышенных нотах (веры и ободрения) твой родной, всегда искренний, голос порой осекался. Сейчас твои письма окрыленнее и вместе с тем тверже, воздушнее и одновременно почвеннее. Рад, что ты в рабочем состоянии, любимая. Дай тебе бог всяческих успехов. Получил я и твою бандероль с книгой стихов Петефи, Дудина и путеводителем по гор. Пушкину. За книги особенно благодарен. Стихи Петефи были для меня настоящим счастливым открытием. Я бы тоже остановил свое внимание на замеченных тобой стихах. Мне было радостно это совпадение наших восприятий. Но если вчитаться, то там еще есть множество превосходных. И гейневский лиризм, и памфлетичность того же Гейне и Беранже и величавые тяжелые мазки, достойные Шекспира. Во что развилась бы эта пламенная стихия, если бы не гибель поэта в 26-летнем возрасте. А впрочем, как знать, не исключено, что с падением движений 1848 года наступил бы и закат его таланта. Он исключительно был связан с боевым духом этих лет. В этом была его сила, но, возможно, и его слабость. А как же хорошо (шекспировский мазок) стихотворение, где он обращается к своей любимой (которая, может быть, не останется верна его памяти), прося ее простереть свою вдовью вуаль над его могилой, чтобы он мог обернуть в нее, как в траурный флаг, свое сердце и сберечь в нем свою любовь, такую же яркую, какой была она с первой своей минуты.