И ждали начала, ждали опаленные страстью, съ дрожью нетерпнія, съ мукою жажды, ждали начала.
И въ смущеніи, недовольные, въ первомъ налет зарождавшихся подозрній, озираясь другъ на друга, хмуро говорили, что «везд уже били», что «давно уже пора начать»… И хоть знали, знали твердо, что бить будутъ, вотъ-вотъ, сегодня, сейчасъ же, по минутами впадали вдругъ въ сомнніе, — и отъ него становились еще боле нетерпливыми и боле бурными…
И не было жалости, не было состраданія, утрачивались чувства правды и стыда, — и все, что человка отъ скота отдляетъ, утрачивалось и исчезало. Темне скота становился человкъ, кровожадне волка. Вооруженный умомъ, онъ сладострастно мечталъ о грядущей отрад, и на желзо, на ярость, на обезпеченную безнаказанность опирался. Презирая наживу, не думая о нажив, съ расширенными зрачками, тяжело дыша, грезилъ о безбрежномъ разгул, о грохот падающихъ роялей, о звон стекла, о дикой мшанин криковъ, своихъ, чужихъ, о крови, — объ алой, горячей, широкимъ полукругомъ вверхъ упруго-бьющей человческой крови… Зврь, который сидлъ въ черномъ сердц, былъ зврь трусливый. Размаху не было у него, не было шири, онъ не могъ выйти изъ опасности и не могъ открытымъ преступленіемъ, возмездіе несущимъ, погасить тяжкое алканіе свое. Онъ долго томился, ничтожный, и только стью проступковъ. — мелкихъ, тайныхъ, предательскихъ, — обманывалъ свою темную страсть… Но время пришло… Горячій рокотъ алыхъ потоковъ стоялъ въ сгустившемся воздух, и красный паръ клубился надъ раздробленными черепами…
Кровь и безнаказанность!..
Мутнли глаза, оскаливались зубы, дыханіе становилось короткимъ и тяжкимъ, вс мыщы напрягались — для радостнаго прыжка къ связанной жертв. Кровь и безнаказанность!
И ждали.
И т, которые погрома жаждали, и т, которые предпочли бы, чтобы его не было. Вс ждали. Все напоено ожиданіемъ, все опьянло отъ ожиданія, и казалось, что и дома, и тротуары, и два ряда акацій на нихъ, и зеленыя скамьи межъ деревьями, и вс балконы, и окна вс, и телеграфные столбы со звонкими проволоками, — все насторожилось въ болзненномъ трепет, все ждетъ, — сумятицы, топота, осколковъ, обломковъ, тучъ пуха, безумныхъ криковъ, безумныхъ зврствъ, — крови ждетъ все, горячей крови…
XI
— Погрома не будетъ, Розочка, теперь ужъ наврное не будетъ погрома.
— Да, да, папаша, погрома не будетъ.
Изъ всхъ закоулковъ дома, изъ-за грудъ щебня, изъ пустыхъ оконныхъ коробокъ, изъ-за высокихъ кустовъ колючекъ на пустыр рисовались ему страшныя дикія головы, огромные кулаки, топоры, ломы… А онъ все т же слова бормочетъ, — и словамъ тмъ не вритъ…
— Ты знаешь, вдь ходили къ губернатору… и губернаторъ общалъ… губернаторъ ручается…
— Да, да… погрома не будетъ.
Раскачиваются и сверкаютъ на солнц топоры. И ревъ несется, глухой, грозный; дрожитъ земля, что-то на нее сыплется и падаетъ, что-то огромное, внутри пустое, и оттого тяжкій гулъ пошелъ въ воздух, долгій, долгій…
Больная Хана сидитъ неподвижно въ комнат и дремлетъ; она не знаетъ ничего о гроз, а здсь во двор уже дрожитъ земля, и идетъ въ воздух долгій гулъ…
И вотъ трескъ раздается, — дробный, частый, мелкій трескъ…
— Ррро… Ррро-Розочка…
Руки Абрама ловятъ двочку, прыгаютъ ввергь, внизъ, по сторонамъ. И весь онъ трясется — такъ сильно, что вдругъ отдляется отъ стны, и потомъ снова ударяется объ нее спиною. И льеть по лицу потъ, а губы скошены судорогой.
— Ро-Роззочка…
Онъ рванулся впередъ, подскочилъ къ двочк, схватилъ ее за руку и внезапно измнившимся, высокимъ, звонкимъ, безумно торжествующимъ голосомъ закричалъ:
— Ты слышишь, Роза, ты слышишь?.. Барабанъ!.. Ты слышишь барабанъ?..
Онъ поднялъ кверху указательный палецъ. Его глаза сдлались круглыми, огромными, и дикая радость загорлась въ нихъ.
— Барабанятъ, Роза!.. Это солдаты… Это прислали въ городъ солдатъ!.. Это объявляютъ, что погрома не допустятъ… Когда были у губернатора, губернаторъ общалъ… Ты слышишь — барабанятъ!
— Барабанятъ?.. Разв барабанятъ?.
Двочка прислушивалась. И пока прислушивалась, лицо ея худло и уменьшалось, и черныя тни ложились у глазъ.
— Разв барабанятъ?..
— Перестали… Но только что барабанили. Только что очень громко барабанили…
Онъ не договорилъ. Блдный, гаснущій вздохъ вышелъ изъ его груди, блдный и тихій вздохъ умирающаго ребенка. И медленно, медленно сталъ Абрамъ опускаться на землю. Вс силы его отлетали, вс мысли исчезали. Онъ не владлъ ни ногами своими, ни руками, ни языкомъ; умолкало сердце, уходила жизнь.
Все лицо его было уже мертвымъ, и только глаза, устремленные на двочку, жили. Одни глаза жили, и было въ нихъ что-то странное, что-то похожее на горькую просьбу, на страстную мольбу о прощеніи… И вотъ уже гаснутъ глаза, и умиралъ человкъ.
Умиралъ человкъ, но умереть ему нельзя было.
Ему нельзя было умереть. У него была дочь.
И Абрамъ всталъ.
Самую смерть побдилъ человкъ и всталъ.
— Началось! — просто сказалъ онъ правду. — Уже началось. Уже бьютъ.
— Бьютъ… уже бьютъ, папаша.
— Ты не бойся. Не бойся, дочь моя! Ты не бойся, — съ нами Богъ.