Можно предположить, что писатель, так беспощадно расправившийся с главным русским мифом об удачливом лентяе и неуче, был западником до мозга костей. Ведь на Западе трудолюбие, предприимчивость и тяга к знаниям в чести. Там торжествует не чудо, а закон. Там не на Конька-горбунка надеются, а на собственные разум, силу, волю. Там наказуема как раз безынициативность, а главный герой – Homo faber (человек деятельный). Но в том-то и парадокс, что потомок ливонского рыцаря-меченосца, взятого в плен еще при Иване Грозном, человек с совершенно нерусской фамилией, которая до половины XIX века писалась в два слова или через дефис, не любил западное общество едва ли не сильнее, чем русский патриархальный уклад. Достаточно почитать письма Фонвизина из-за границы. Всем, буквально всем не угодили нашему бытописателю иностранцы, в особенности французы. И богослужением, и грязью повсеместной (то ли дело чистоплотная матушка Русь), и нарядами, и распущенностью нравов. Фонвизин клеймит метко, смачно, афористично. Закордонных людей он высмеивает с таким же изяществом и остроумием, с каким будет высмеивать в «Недоросле» семью Простаковых. Как говаривал князь Потемкин: «Умри, Денис, лучше не напишешь!» Но, кажется, главное, чего боится просветитель земли русской, – это свобода. Всякая. И нашенского образца (Иванушки-Митрофанушки, Емели-пустомели, они ведь и впрямь живут как душа пожелает), и западного. Его возмущает в этой клятой Европе и простота разводов, и то, что барин может отобедать с челядью (странная, согласитесь, спесь для просветителя).
Вот и фонвизинский благоразумный Стародум, этот праведник, разговаривающий казенным языком клерка, в равной степени не приемлет ни отечественный патриархальный быт, ни западный образ жизни и мыслей. Он готов хоть сейчас начать строить репрессивное государство, в котором отсутствие добродетели – достаточный повод для карательных мер. Он, как и нынешние отечественные борцы за нравственность, склонен наказать русского раздолбая не пробуждением в нем инициативы на западный манер, а лишением его всяческой свободы. Если у нас и торжествует порядок, то он не соседствует с этой самой свободой, а целиком и полностью вытесняет ее. От этого порядка всякий раз попахивает тоталитаризмом. Фонвизин, целиком и полностью сочувствующий Стародуму, но в отличие от него наделенный живым писательским даром, прозрел сей исконный тупик нашей реальности. Абсурду русской жизни он противопоставил страшноватую утопию русского праведника. Печальная альтернатива. Выбирай не выбирай – все равно проиграешь!
Александр Блок: голос чужих времен
26/10/2014
Спектакль Клима «Возмездие 12» был поставлен в Центре драматургии и режиссуры, в котором стараниями тогдашней дирекции воцарилось истинное запустение. Зрителей почти нет, буфет не работает даже во время пятичасового спектакля, афиши, украшающие фасад здания, заставляют думать, что здесь поместился не муниципальный театр, а головной офис какого-то антрепризного чеса. И вот посреди этой странной помеси дикого капитализма и унылой советскости происходит тихое чудо.
«Возмездие» Клима – удивительный образец театрального служения и одновременно театральной службы, в случае с исполнительницей спектакля Ксенией Орловой – еще и театрального подвига.
Орлова читает Блока почти пять часов кряду – на пустой сцене, без «группы поддержки» в виде музыки или сценических эффектов, один на один с блоковским текстом. Слово «чтение» тут, конечно, может сбить с толку. Оно меньше всего подходит завораживающей мелодекламации, в которой блоковские строчки существуют поначалу как нерасчленимая субстанция, рождающаяся невесть откуда – то ли из глубин актерского подсознания, то ли, как сказал бы другой русский поэт, с высот «надмирной ваты». Но это и не пение, и не камлание, и не радение. Ксения Орлова виртуозно развеществляет слова, потом овеществляет, потом развеществляет вновь.
Мощный социальный пафос поэмы тут если и звучит, то подспудно. Даже когда вслед за «Возмездием» Орлова начинает вдруг читать «Двенадцать», отношение Блока к революции не становится главным сюжетом спектакля. Сюжетом остаются сложные отношения сценической игры и просодии, той словно бы живущей отдельно от исполнителя поэтической субстанции, которая, по воле актрисы, распадается на отдельные фразы, смысловые элементы, персонажей: Достоевский появляется в салоне Анны Вревской, Победоносцев простирает крыла над Россией, а потом вновь конденсируется в словесное облако, невесомо парящее над зрительным залом.