Чувство вины у российской интеллигенции давно сменилось комплексом жертвы. Народопоклонство – народофобией. Это, конечно, не только советский опыт стучит пеплом в наши сердца. Это опыт всех тоталитарных режимов XX века – и с левым, и с правым уклоном. Они опирались именно на народ, превратившийся в XX веке из объекта истории в ее субъекта. В конце концов, идеологические лозунги, плакатики с транспарантиками могут быть разными: «Партия – наш рулевой», «Deutschland, Deutschland über alles, über alles in der Welt». Все это лишь декорум дорвавшейся до власти серой массы, которая всем умным заткнет рот, а если будут сопротивляться, заткнет его глиной. Просто в пространстве бывшей советской империи этот опыт оказался особенно травматичен. Немецкую коричневую чуму удалось победить, российская серая масса оказалась непобедимой.
Неудивительно, что политическая и идеологическая жизнь современной России являет собой удивительные перевертыши. Испокон веков консерваторы, включая распростершего совиные крыла над Россией К. П. Победоносцева, выражали свое неверие в широкие народные массы и предлагали ограничить их свободы, дабы чего не вышло. В России начала XXI века именно консерваторы и мракобесы во всех сферах жизни – от политической до эстетической – апеллируют к народному мнению и ссылаются на предпочтения большинства: современное искусство на помойку, гомосексуалистов в тюрьму, крымнаш, русские не сдаются. (Кстати, вряд ли случайно едва ли не все писатели-деревенщики, предпринявшие в годы советской власти попытку реабилитации маленького (простого) человека, оказались потом в числе мракобесов практически в полном составе.)
И наоборот: современный российский либерализм – это либерализм с правым уклоном, как огня чурающийся широких электоральных слоев, слабо верящий в низовые инициативы, втайне грезящий не о расширении, а, наоборот, пусть хитром, но ограничении народных прав. Народ в сознании прогрессивной части российского общества давно уже и есть главный источник и фундамент деспотии. И еще неизвестно, что страшнее: нынешняя российская власть или вот эти условные 84 процента, которые ее поддерживают. Дай им волю, они и ЛНР построят, и ДНР, а там уж и до ИГИЛа рукой подать.
Русский либерал зажат в тиски между электоратом и властью. Он не желает каяться (за что?). Он не верит в светлое будущее (какое будущее?!). Он точно знает, что его голос не будет услышан. Он понимает, что любая жертва напрасна. У него есть только одно желание – выжить.
И гениальные строчки «Возмездия» звучат сейчас не предостережением, не утешением. Они звучат диссонансом нашему времени.
Как настоящий и тонкий художник, Клим почувствовал это. В его спектакле, вопреки его собственным декларациям, нет никаких социальных аллюзий, никаких рифм с сегодняшним днем. Поэзия Блока тут просто витает над залом. Как оклик иных миров, как голос чужих времен – их возвышенных идеалов, их прекрасных иллюзий, их великих заблуждений, которых у нас больше нет.
Федор Достоевский: как меняются бесы
25/11/2011
Знаменитому спектаклю Льва Додина, премьера которого была сыграна в далеком 1991 году в Брауншвейге, исполнилось двадцать лет, и статью о нем вроде бы правильнее было назвать: «Как меняются „Бесы“». Но за эти двадцать лет о «Бесах» Додина было написано и сказано столько, что прибавить к этому вроде бы и нечего. Девятичасовая эпопея в трех частях, над которой выдающийся режиссер и его самоотверженные артисты работали почти три года, уже стала чем-то вроде элемента петербургского ландшафта. Некоей его константой – вот Исакий, вот шпиль Адмиралтейства, вот Нева, а вот «Бесы» в афише Малого драматического.
И все же, несмотря на почтенный возраст, спектакль этот не только рождает ностальгические воспоминания, но и будоражит мысли. Иные из них не вполне театроведческого свойства. Это мысли о самом феномене бесовства. Ведь сложно не заметить, что именно это понятие все чаще и чаще пригождается нам для описания современной реальности. Можно подумать, что так было всегда. Но нет же. Ни в оттепель, ни во времена застоя, ни в громокипящую пору перестройки слово «бесовство» да и слово «бесы» как-то не приходили на ум. На ум приходили иные слова, в том числе и очень ругательные, но не эти. И интересно понять, что сближает, а что, напротив, рознит наше время со временем написания романа, что угадал в феномене бесовства Федор Михайлович (а угадал он фантастически много), а что не угадал (вот это куда интереснее!).
Ни один писатель не вызывает такого отчаянного желания полемизировать – ни Пушкин, ни Гоголь, ни Тургенев, ни Чехов, ни даже Толстой. У Достоевского же едва ли не каждый роман я лично воспринимаю как некую провокацию. Их диалогичность тому не препятствует. Ибо в этой диалогичности, в этой полифонии все равно можно различить голос самого автора. И я невольно веду с ним что-то вроде диалога Ивана Карамазова с чертом.