Были опять и приглашения выступить перед публикой, одно даже заинтересовало меня: просьба прочесть лекцию о тяготении современной Европы к Востоку, к Индии, Китаю. Об этом можно было бы кое-что сказать, и если бы место выступления не находилось так далеко на севере Германии, и если бы я вообще обладал талантом читать лекции, то для меня было бы, в сущности, удовольствием проявить эту любовь к Азии таким простым способом. Но читать лекции – не мое дело, я однажды попробовал, и с грехом пополам получилось, но волновался я в тот день больше, чем во всех важных и торжественных случаях за всю мою остальную жизнь. Нет, спасибо. «Глубокоуважаемые господа, с большим интересом прочел я ваше предложение выступить с лекцией о Западе и Востоке, но, к своему огорчению…»
Пришло и несколько рукописей молодых писателей, и сперва я решил, хоть и со вздохом, так уж и быть, просмотреть их. Но, покончив на второй день с чтением почты, я вконец переутомил глаза и сидел со страшной болью и охлаждающими компрессами. Кроме того, письмо, которым один из этих писателей сопроводил свою рукопись, вызвало у меня крайнюю антипатию, оно было пропитано такой подхалимской лестью, такой фальшивой почтительностью, что отказ мне дался легко. Всем троим я написал, однако, по нескольку вежливых строчек – что я, мол, страдая глазной болезнью и не имея секретаря, к сожалению, не в состоянии прочесть их рукописи. Затем, снабдив толстые рукописи адресами и марками, волей-неволей признал, что десятидневный отдых не удался и что снова нужно тщательно беречь глаза. Тем охотнее отправился я на лечение в Баден.
Лечение это я уже описал в другом месте и повторяться считаю ненужным. Немало славных часов провел я со своим врачом, и не раз по вечерам ресторатор, к чьим друзьям смею себя причислять, спрашивал меня: «Господин Гессе, как насчет бутылочки поммара?» Бывали у меня и гости. Появился мой старый друг Писториус, которого я много лет не видел, он за это время линял и менялся не меньше моего, я с благодарностью входил с ним опять в темно-пламенный, полный священных символов мир его души, показывая ему, что стало тем временем со мной и с теми зачатками, о которых мы размышляли когда-то. Появился как-то и Луи Жестокий мимолетно, с дорожной сумкой в руке, только на несколько часов. Он направлялся на Балеарские острова, чтобы там писать, очень звал туда меня, я с тех пор ничего о нем не слышал.
Гораздо быстрее, чем я думал, кончилась моя баденская передышка; и на сей раз, как всегда, я взял с собой слишком много чтения и работы. Опять надо было складывать вещи. Тащить с собой в Германию все книги и использованное белье показалось мне ненужным; со стонами уложив все лишнее в большой чемодан, я отправил его назад, но, когда я в последний день стал собираться, оставшиеся вещи не вошли в сумку. Мне пришлось затолкать черный костюм в картонную коробку и обвязать ее шпагатом. Вообще уже последние ночи я спал скверно, мне было совсем не по душе снова пускаться в путь. Выехать в Блаубойрен я должен был в семь или около восьми часов, так сообщил я тамошнему своему другу. Теперь, нагрузив себя этой проклятой коробкой да еще обнаружив, что кое-что необходимое для дальнейшего путешествия я все-таки тоже сунул в большой чемодан, я снова изведал, что это значит – легкомысленно раздавать обещания. Завтра в семь утра мне надо быть в Цюрихе, а я еще в Бадене и так сыт сборами, что с удовольствием сейчас же залег бы еще на три недели в серную воду. Затем, после бессонной ночи (как можно принять веронал, если уже с петухами надо подняться?), я должен завтра проделать весь путь до Блаубойрена с пересадкой в Тутлингене, приехать в Блаубойрен разбитым и мрачным, и все это только для того, чтобы через два дня в Ульме читать незнакомым людям свои стихи, а потом в Аугсбурге, а потом в Нюрнберге! Надо было обезуметь, чтобы пойти на такое! Нет, сейчас я снова поеду в Цюрих, чтобы там переночевать, а там обсужу эту дурацкую затею с друзьями и сочиню три чудесные телеграммы – мол, из-за сильной простуды господин тенор приехать не может. Ну, слава Богу.