От гёльдерлиновской луны и спящих у воды улиц я возвратился в гостиницу, взволнованный, но и утешенный неожиданной встречей с одной из святынь моей юности. Долго звучали во мне в ночи эти стихи, долго еще слышал я доносившийся из глубокого колодца моей юности голос. Ах, куда не заманивал меня этот голос, в какие дали не уводил за много лет от всего, что для других, неотмеченных, важно и ценно! Сколько глубоких, непередаваемых, одиноких блаженств доставляли мне и как глубоко запутывали меня в страданиях и сомнениях этот волшебный голос, эта опасная песнь о более высокой жизни, более благородной человечности, чем те, что нам даны от рождения! К разладу и раздору со всякой действительностью приводил он меня, к леденящему, неизлечимому одиночеству, ввергал в отвратительные бездны презрения к себе, в божественные экстазы смирения. И если сегодня, под возрастающим гнетом моей жизни, я, хотя бы лишь на короткий час перехода на какую-то другую ступень, убегаю в юмор и смотрю на так называемую действительность с ее шутовской стороны, то и это не что иное, как «да» в ответ тому священному голосу, как попытка на миг перекинуть хрупкие разводные мосты над пропастью между ним и действительностью, между идеалом и опытом. Ведь трагизм и юмор – это не противоположности или, вернее, противоположности лишь потому, что один так неумолимо требует другого.