Его это не задевало. Не задевало ни то, что мимо него вереницей проходили ее новые ухажеры, которым повезло больше, не задевало то, что среди них как-то ненароком затесался Шкипер (который делал неуклюжие попытки это скрыть, сравнимые только с прятками слона в песочнице), не задевало даже то, что семнадцать раз ему дали от ворот поворот. Задевало то, что он не мог осознать, как его хватило на эти семнадцать раз. Даже как на второй хватило. После того, как от тебя отказались, и дали понять, что ты не нужен тому, кто нужен тебе, нормальному человеку хочется просто залечь на дно и какое-то время не видеть, не слышать, не думать и не ощущать, пока этот кошмар не кончится. Переждать и перетерпеть, беззвучно подвывая, потому что это хуже любого ранения. Ты не знаешь ни когда это закончится, ни как этому помочь. Отвергнутое тем, другим, столь нужным тебе человеком желание отдавать ему себя похоже на отрицание самой твоей сущности. «Ты не нужен» равно «тебя нет в моем мире». Или «ты не нужен в мире». И он это знал – знал каждую из этих семнадцати попыток - и все же всякий очередной раз надеялся на что-то. Или просто занимался самообманом, пытался себя отвлечь или внушал, что упорство все превозмогает. Он забыл, что женщина – не наука и не война. Она хуже и того и другого вместе взятых.
Почему он уперся лбом в эту стену? Почему именно в эту, ни в какую иную? Почему было не поискать других стен, которые, возможно, не будут так неприступны и равнодушны?
Он знал, что нормальным положением вещей считается, если получивший от ворот поворот переживает, что этот казус станет достоянием общественности. Как будто то, что он неудачен в личной жизни, понижало бы его социальный статус, а для того, кто ему отказывал, наоборот, повышало. Как будто этот отказавший чем-то лучше, или в каком-то противостоянии преуспел и выиграл. Это обстоятельство было и оставалось для Ковальски глубоко чуждым и непонятным. При всем желании, он не мог для себя обнаружить связь между успешностью и сложившейся личной жизнью: не потому ли она личная, что общественность к ней доступа не имеет?
Неприятно зудела мысль, что люди ценят лишь то, за что пришлось пострадать. Чего стоила бы цель, если бы не требовалось за нее бороться? Чего стоила бы идея, не будь необходимости нести ее, преодолевая сопротивление, перебарывая препоны, переламывая чужое упрямство и собственное бессилие? Чем больше за нее, идею эту, страдало последователей, тем ценнее она кажется на неискушенный взгляд. Не тот ли принцип и с человеком: чем больше вокруг мучений, тем ценнее личность?..
И зачастую выходило парадоксальнейше: в какой-то момент успешный в делах индивид внезапно ощущал себя неудержимо катящимся вниз по социальной лестнице, и все лишь от того, что не нашел кого-то себе в пару. Соображения о том, что «найти пару» - это процедура как-то посложнее, скажем, похода в магазин за обувью, все отчего-то забывают. Не нашел – значит, аутсайдер. Разговор закрыт, добавить тут по сути нечего.
Если бы кто-то спрашивал самого Ковальски, он бы покрутил пальцем у виска. Ему было плевать, что о нем подумают. Ему было плевать, как все это выглядело со стороны и что говорили у него за спиной, а после и в глаза, давно привыкнув к тому, что происходило между ним и Дорис. Вернее, к тому, чего не происходило. Что бы он ни делал, и он не знал, почему так.
Обилие загадок без ответов угнетало. Они скапливались, как копится в кладовой хлам, который все добавляешь и добавляешь, в надежде, что его никогда не придется разгребать. Но, конечно же, его пришлось.
У Дорис серо-голубые глаза, прозрачные, как весенняя капель, и пушистые загнутые ресницы. Она смотрит из-под них, вроде бы невинно и немного вопросительно, но Ковальски знает, что она понимает все, что происходит, и понимает куда лучше, нежели он. Дорис всегда очень точно ощущала происходящее. Дорис никогда не стеснялась обращаться к нему, когда в чем-то нуждалась. Дорис не считала нужным держаться подальше, чтобы как-то сгладить чужую нездоровую привязанность. Дорис нравилось, что у нее есть воздыхатель, безмолвный и безответный, никогда ничего не просящий и ни на что не претендующий. Дорис никогда не терялась и не смущалась, встречаясь с ним взглядом. Потрясающая выдержка – он сам бы так не смог, окажись на ее месте.
Удивительное дело, Ковальски никогда не задумывался над тем, что будет дальше – после того, как его выпустят из концлагеря френдзоны. А вот Дорис, кажется, задумывалась – или задумалась об этом тогда, когда разрешилась неприятная история с ее непутевым братцем. Наверное, отчасти это могло бы показаться даже романтичным – кому-то наверняка, ведь на свете полно идиотов, находящих психологическое насилие проявлением симпатии.
Их оставили вдвоем, чтобы «не смущать», хотя о каком, черт подери, смущении тут могла идти речь? Как будто для кого-то на сто километров окрест эта история оставалась тайной…