В главе «Записки из Мертвого дома» реконструируется опыт одного чтения. Начинается она с описания женщины, которую он встречает в так называемом бараке художественной самодеятельности на устроенном лагерной администрацией киносеансе; она со слезами с ним заговаривает. Благодаря невзрачной внешности ее никто не тронул, непосильным трудом она (страдающая серьезной болезнью сердца) не занимается, работая в лагерной бухгалтерии. Есть в ней нечто таинственное, почти святое, и о человеческой жизни она знает больше, чем он мог предположить. Она говорит: «[М]ы веками живем в мертвом доме», – и тайно передает ему «Записки» Достоевского, советуя прочитать, но соблюдать осторожность[467]
. За два месяца он успевает прочесть «Записки» дважды. Это повергает его в состояние некоего транса («асфиксии»), от которого он, будто от смертоносного сновидения, пробуждается лишь по окончании чтения. Его поразило описание состояния заключенных, всецело соответствующее тому, что испытывают Наталья Львовна и он сам. Время, проведенное за чтением, кажется ему одним из самых тяжелых периодов в лагере. Он борется с этой книгой, всякий раз надеясь обнаружить ее в тайнике – и в то же время втайне желая, чтобы она пропала. Это травмирующее чтение радикально захватило его как интеллектуально, так и эмоционально:Я еще не знал, что единственное, от чего в заключении следует защищаться упорней, чем от голода и смерти, – это состояние полной ясности сознания. До сих пор я жил, как все прочие зэки: инстинктивно ускользая от очной ставки со своей собственной жизнью. Но Достоевский своим скромным, слегка медлительным рассказом, в котором каждый день на каторге тянется так, будто длится годы, захватил меня и нес на гребне черной волны, прокладывающей себе в подземельях путь в вечную тьму. Я пытался поплыть против течения, но тщетно. Мне казалось, что до того я никогда по-настоящему не жил, я забыл, как выглядят лица моих родных и пейзажи моей молодости. Зато на каменных, истекающих водой и поблескивающих в темноте стенах подземного лабиринта, сквозь который меня несла черная волна «Записок из Мертвого дома», невменяемым, распаленным воображением я видел длинные ряды имен тех, что были здесь до нас и сумели выцарапать на скале след своего существования, прежде чем их залил и с едва слышным плеском поглотил вечный мрак (ГГ 173).
Он уже не может толком оправиться от впечатления, которое произвел на него этот текст, он отмечен знанием этого текста. Некрасивая приветливая женщина, передавшая ему эту книгу, предстает некоей амбивалентной музой, ведь книга, которую она ему доверила, не только дарит мучительное экзистенциальное прозрение, но и указывает на возможность письма о лагере. Недаром это читательское впечатление побудило его не только назвать свой лагерный отчет словами Достоевского «Иной мир», но и включить цитаты из «Записок» в свой текст, помещаемый в идущую от Достоевского традицию еще и при помощи жанрового определения «записки»[468]
.К этому пронзительному опыту чтения присоединяется опыт «радикального» действия – голодовки, ход которой описывается в главе «Мученичество за веру».