Тема смерти преобладает в главе «Мертвецкая» (ГГ 221–231). Здесь автор тоже сначала приводит сведения о назначении и внешнем виде здания, о причинах перевода сюда, о возможности для человека, превратившегося в доходягу (он прибегает к метафоре «угасания»,
Совершенно иного типа человеком был М. Одетый в лохмотья, он тем не менее выглядел аристократом и вел себя как аристократ. <…> У М. не только сердце было больное; мучительней были частые приступы мигрени на почве нарушений деятельности мозга – во время приступов он сидел у стола, оперши голову на руки, судорожно зажмурив глаза, словно пытался во что бы то ни стало уснуть. Мучил его и постоянно недостаточный приток крови к конечностям, и было воистину больно смотреть, как напрасно он старается согреться у печки, нависал над огнем почти как собственная удлиненная тень. Случалось, что он неожиданно останавливался в проходе между нарами, прислонялся к столбу, прикрывал глаза и прижимал ладони к щекам; я знал, что это он готовится отразить опасность. Но ни разу я не слышал от него ни слова жалобы, и никогда он не позволял чувству голода взять над собой верх. Он был голоден – мы это прекрасно знали, – но даже то, что он получал, он съедал спокойно и с достоинством. <…> Но по ночам (я спал на соседних нарах) он находил некоторое утешение в молитве. Я никогда в жизни не видел человека, который бы молился так прекрасно, как М. Приподнявшись на нарах, он закрывал лицо ладонями и тихо шептал слова молитвы – таким поразительным, исполненным боли и слез голосом, словно припадал к стопам распятия, охваченный безграничным восторгом перед Тем, измученное тело Которого на кресте не издало ни звука жалобы… За кого ты так молишься? – спросил я его как-то, когда не мог уснуть. – За всех людей, – ответил он спокойно. – И за тех, что держат нас здесь? – Нет, – сказал он подумав, – это не люди (ГГ 228–229).
Последним лагерным впечатлением Герлинг-Грудзинского стал внезапный приступ помешательства у одного из друзей:
<…> этот кошмарный крик, в котором он сосредоточил всю свою жизнь – от прошлого через настоящее и вплоть до будущего, – сильнее всего застрял у меня в памяти как последний аккорд моего пребывания в «мертвецкой» (ГГ 236).
Этим повествование о лагере могло бы завершиться, но Герлинг-Грудзинскому важно показать и далекую от прямолинейности историю жизни после освобождения (на основании русско-польского соглашения). В его «поэтической» ретроспективе возникают не только те, кто остался в лагере, но и воспоминание об одном особом случае. Ему он посвящает эпилог своей книги.