Будучи сыном американской автокефальной церкви, Иосиф на службах присутствовал, отец же Бернар никогда. Поговаривали, что время от времени он скрытно стоит в алтаре, но своими глазами этого никто не видел. Бабки отца Бернара не жалели, и варенья ему не перепадало. В общем, между иностранцами не прослеживалось ничего общего, кроме главного: муж говорил, что такой экуменической политикой владыки Никодима в Москве недовольны. Не особенно вдумываясь, я не переспрашивала - кто. Значительно больше меня заинтересовала привычка Иосифа благочестиво крестить рот после зевка. Зевал он довольно часто, видимо не высыпаясь, зевки получались широкими и сладкими, и каждый из них неизменно покрывался мелким, но истовым крестиком. Однажды муж, не удержавшись, поморщился. Заметив, Иосиф принялся горячо оправдываться, дескать, так он защищает себя от чертей, норовящих проскользнуть в душу через разинутый рот. На этом он стоял прочно, и никакие увещевания мужа - мол, суеверия и предубеждения - не могли его поколебать.
По правде говоря, Иосиф чувствовал себя одиноко. Его представления об СССР черпались из бабушкиных рассказов, относящихся к ее дореволюционному детству. Живой бабушкин опыт не вполне совпадал с поздними семидесятыми. Стараясь отгородиться от неприятного, привнесенного безбожной системой, он искал остатки прошлой России, восхищаясь духовностью и долготерпением русских старушек, отстаивавших длинные службы. Русскую же православную церковь считал чем-то вроде государства в государстве, не то чтобы совершенно независимого, но сохранившего основы духовной самостоятельности. Боюсь, что отец Бернар категорически не разделял этих представлений. Впрочем, ни с тем, ни с другим мне не довелось поговорить откровенно, однако по разным причинам. Иезуит не допустил бы подобного разговора, что касается Иосифа, впоследствии принявшего постриг под именем отца Иова - на этом имени он настоял сам, - я бы и не стала, сочтя беседу бессмысленной. Однако и безо всяких откровенных разговоров, а лишь основываясь на коротких и веселых замечаниях мужа и отца Глеба, которыми они время от времени перебрасывались, и собственных наблюдениях, я составила представление об обоих экуменических иностранцах. Отец Иов представлялся мне живым, хоть и несколько утрированным образом навсегда ушедшего в прошлое русского монаха; отец же Бернар - хитрой иезуитской бестией, себе на уме, что, как ни странно, вызывало у меня теплые, почти родственные чувства.
Однажды, когда речь снова зашла о его преувеличенной осторожности, я, неожиданно для себя, вдруг посетовала, что в русской православной церкви - за всю ее долгую историю - не нашлось никого, кто основал бы такую секту, основанную на выпестованной с детства изощренной, стойкой и почти профессиональной двуличности: таким, как отец Бернар, было бы куда как легче противостоять безбожному государству, выходя из этого противостояния почти без душевных потерь. Говоря так, я имела в виду нелепую - в отношениях с этим государством - доверчивость обновленцев, - по крайней мере, лучших из них, слепо положившихся на обещание большевиков размежевать церковную и светскую власти. В этой доверчивости я видела одну из причин трагедии обновленческого раскола, приведшего, в конечном счете, к полному подавлению церкви. Впрочем, о подавлении я не посмела сказать прямо, отчасти потому, что, наблюдая за крепнущей деятельностью Никодима, искренне надеялась на то, что в скором времени все изменится.
Мысленно полистав распадающиеся книжные страницы, я, в известной степени полемизируя с отцом Глебом (его откровения о масонствующих радикалах не давали мне покоя), сказала: "Обновленцы поверили, так, как издавна привыкли верить царю: да-да, нет-нет... За отделение от государства церковь боролась давно, задолго до обновленцев, есть документы Предсоборного совещания; большевики взяли готовый лозунг: простейший и беспроигрышный - как "земля и воля". Кстати, тогда, в начале двадцатых, им поверили не только обновленцы, многие, сам патриарх Тихон..." В глазах собеседников я увидела враждебность, словно, упомянув о первом канонически избранном патриархе, я перешла грань принятой вежливости. Пожав плечами, я не стала развивать мысль, коротко закончив тем, что уж иезуиты... "У большевиков и козы бы такой не нашлось, чтобы объехать!" К этой мысли, основательно обдумав, я вернулась позже, в своем последнем разговоре с владыкой Николаем.