Спустившись в метро, я дошла до скамейки и села. Развлечения не получалось. Невесть почему я вспомнила песню про коричневую пуговку, которую мы распевали в детском саду: "...а пуговки-то нету у левого кармана, и шиты не по-русски короткие штаны, а в глубине кармана патроны для нагана и карта укрепления советской стороны!" Раздраженно я думала о том, что и песенка, и Митины платья, и отец Бернар - все ни при чем: из другой оперы. Здесь - все не так, все по-другому, шито по-русски. Те, за камерами, совершенно правы: любой шпион, посетивший Гостиный, легко преображается в местного. "Тихо, - я приказала себе, - тихо, если так, значит - верно и обратное: любого легко преобразить в шпиона, переодев". Пожав плечом, я вспомнила рассказы мужа о стилягах: ловили на Невском тех, кто одет в заграничное. Теперь я понимала логику. Снова горел огонь под треногой, снова вырастали облитые отсветами фигуры, шевелившие баграми растопленную тьму. Новый стержень, похожий на длинный багор, ложился в мои руки. Все собиралось, играло в свою игру, ловило на соответствиях. Высокий ректорский кабинет, в который я входила аспиранткой, снова вставал предо мною. Расстегнув плащ, я ощупала заграничное: прежде чем стать ректором, он ломал людей, а значит, оглядев и приняв за шпионку, он должен был сломать и меня.
Господи, зачем я так, с отвращением я думала о том, что в моей голове сидит отвратительный механизм, похожий на снегоуборочный комбайн. "Вот, в детстве, хотела дворником - пожалуйста, все - в одну кучу". Куча грязноватого снега, собранного от кромок, лежала вдоль моей дороги. Усмехнувшись, я подумала: "Этот снег, пожалуй, постарше прошлогоднего". Опасливо оскользая и погружаясь в прошлое, уходящее дальше непойманных стиляг, я шла вдоль намерзшего тротуара и слушала собственные слова, произнесенные в ректорских покоях - скороговоркой: имя, фамилия, тема, срок защиты, нет, остановившись, я сказала, нет, это сейчас, когда их смели' в ком: нетронутые, они звучали по-другому. В разных дверях, из которых не было обратного выхода, эти слова, в тот миг звучавшие правильно, произносили другие губы, холодевшие в тоске. Тоска заносила мое сердце, забрасывала комьями снега, гремела прикладом. В этой тоске я думала о том, что на будущий год снова, как ни в чем не бывало, мне придется войти в высокую комнату, и ректор поднимется ко мне от стола. Плача от унижения, я думала о том, что в этой огромной стране, на которую махнула рукой продавщица, ни от чего нельзя защититься. Любая защита становилась безобразной, как их безразмерные платья; она имела обратную сторону - выворачивалась наизнанку наскоро заделанными швами.
Неостановимо, словно комом сорвавшись с ленты, падало то, что говорил отец Глеб: в университете показывали камеры, учили распознавать и ловить шпионов. Господи, я думала, какие такие шпионы, в нашем-то метро, среди пассажиров, становящихся легкой задачей. Все - одного поля: и Лавриков, и отец Глеб. Научился и пошел работать - в Кресты. Ком плюхнулся и распался: или я, или они. Вместе нам не ужиться. Нет, так нельзя, разве можно, чтобы не доверять никому. Что из того, что я - здесь, а не там, где вырос отец Бернар. Под сердцем, под желудком, в пустом, обессиленном теле, словно распяленном над огромной треногой, горел негасимый огонь. Они, которым я не верила, стояли надо мной в отсветах жирного пламени, шевелили двойными баграми, погружая по рукоятку. Тоска по Мите, застывшая черной смолой, вскипала в котле. С ним одним я могла без утайки.
Едва не застонав от тоски и боли, я вжалась в жесткое сиденье. Давние Митины слова - "Если этот народ желает излечиться, от таких, как я, он должен избавиться" - стучали в висках. Не механизм, похожий на снегоуборочный комбайн. Я думала о себе, как о зараженной почве, усеянной крупяными зернами. Их сыпали пакетами и горстями, швыряли со всех этажей. Те, кто швырял, не выглядывали в окна. Им нечего было опасаться: мертвые, разбросанные по земле, эти зерна никогда не должны были прорасти.
Только теперь, оставшись совершенно одна, я поняла, как случается по Слову, когда мертвое и смердящее начинает оживать. Оно само выбирает почву, шевелится в глубине, прорастает чужими грехами. В тоске и ужасе я думала о том, что защиты нет, теперь - моя очередь, потому что, мертвые, они выбрали меня.
На жесткой скамье я сидела оглушенная. Распахнув сумку, я достала клочок бумаги и написала мелкими, совершенно шпионскими буквами: "Пожалуйста, позвоните мне". Написала и сложила так, как складывал Митя.
Пластилина не было. Пошарив, как шарил отец Глеб, наученный в университете, я нащупала чужой изжеванный шарик: шпионскую жвачку, налепленную на край. Преодолевая отвращение, я размяла в пальцах и, приложив к изнаночному краю скамьи, прилепила намертво.
Короткопалые руки