Днем, сделав дела по хозяйству, я ходила купаться на близкий ставок. Дорога шла немного в гору в сторону кукурузного поля, откуда, встав на цыпочки, я в первый раз увидела встающие, как рассвет, купола. Накупавшись в одиночестве, я шла той же тропой обратно, петляя разнотравным лугом, и не могла отвести глаз от легкого силуэта колокольни, медленно вырастающего за полем. По мере моего приближения к городку и храм, и колокольня тонули в монастырской зелени, но этот долгий промежуток времени - между первым промельком колокольного креста и его исчезновением на последнем моем повороте - я каждый раз переживала заново, полным сердцем. Однажды я подвернула ногу: неудачно ступила в ямку - чей-то след, оставленный после дождя на расползшейся в жидкую кашу глинистой дороге и намертво схватившийся под жесткими солнечными лучами, как гончарная заготовка в печи. Повертев ступней так и сяк, я похромала дальше и, словно бы увидев со стороны, подумала о себе как о новом увечном паломнике, ковыляющем по дорожной обочине. Вдалеке показалась машина, и, не различив хорошенько (в отличие от паломников настоящих, которые не замечали вовсе), я решительно подняла руку. Уже сидя в притормозившем микроавтобусе, на борту которого краснел медицинский крест, я, по коротким репликам врача и водителя, поняла, что машина эта - дурдомовская. Ссадив меня в городке, она уехала в скит.
Эта прогулка была единственной неудачей, впрочем скоро забывшейся: уже к вечеру нога совершенно прошла. Обычно же моя долгая дорога давала простор внимательным размышлениям. Шаг за шагом я думала о том, что странная жизнь, в которую я окунулась, чем дальше, тем больше кажется мне естественным примиренным и примиряющим - выходом из прежних моих противоречий. В этой жизни обнаруживалась гармония несоединимого, первым приближением которой теперь, по прошествии недель, мне виделось сочетание монастырской стены с приземистой, крытой серебрянкой статуей, на которую никто здесь не обращал внимания. Снова, словно в руках моих двигался холодный стержень, я нанизывала на него новые сочетания, немыслимые вне этого городка. Черная моль, носившая вечный траур по дореволюционному прошлому (теперь я убеждала себя в том, что в гражданскую у нее погиб жених-офицер), стояла в паре с моей хозяйкой, ни разу в жизни не видевшей паровоза. Шествие увечных двигалось рядом с невидимой для них машиной, а жесткая процедура отчитывания бесноватых - с успешной хозяйственной деятельностью владыки Иакова. Вспоминая наш первый вечер над красным тазом детского лакомства, я проникалась тем же чувством успокоенной примиренности прошлого с настоящим, на стволе которого первой весенней почкой набухала надежда на мое скорое выздоровление. Будто оглядываясь на себя, ту, какой была до Почаева, я ужасалась прежним помрачениям и обретала надежду. В этом пространстве, которое отстояли неведомые верующие, легшие - вместо меня - под вонючие струи хрущевской говновозки, время излечивалось от глубоких трещин, которыми иссекла его не подвластная глазам отца Мефодия безумная власть.
С легким сердцем я уходила под стены монастыря и, подыскав укромный уголок, предавалась воспоминаниям о своих городских - книжных - фантазиях. Чувствуя спиной близость надежных монастырских стен, я думала о бахромчатых книгах, написанных в эмиграции, которых в своем недавнем прошлом мнила едва ли не собственными детьми. Теперь, успокаиваясь и снова слыша свое чрево, я думала о том, что, уже написанные, они никак не могут стать моими, и образы их отцов-монахов, выходящих ко мне навстречу за свои - эмигрантские - стены, становились размытыми и неясными - надуманными. Новые материнские, но и девические мысли, одновременность которых я объясняла особенностью околомонастырского пространства, умевшего соединять несоединимое, рождались в моем сердце. Я думала о себе как о будущей матери, способной дать жизнь новому - книжному - младенцу, причем сделать это безо всякого мужского участия. То, что я должна была написать, зачиналось в моем чреве каким-то сверхъестественным, бестелесным образом, началом которого становился бестелесный и унисонный знаменный распев. Подобно тому как монастырское пение исключало тяжелые женские голоса, я исключала из своего тела мужские. Словно бы стоя на первой, самой нижней, ступени, я слушала зыбкие звуки, дрожавшие в моем сознании, и, опустив веки, чаяла тот миг, когда, оторвавшись от края гребня, моя душа соскользнет в пропасть, но, выровняв полет, начнет подниматься все выше и выше с каждым моим новым - только что рождаемым словом. Размышляя об этом из раза в раз, я все яснее понимала, какой должна быть вторая ступень: изо дня в день, все чаще отвлекаясь от книжных мыслей, я готовилась, перебирая грехи.