Эта женщина, которую и я, и муж видели многажды своими глазами, всегда появлялась неожиданно, словно выходила на главную улицу из ближайшего переулка. Высокая и довольно молодая, лет тридцати, одетая в черное - до земли - платье, с головой, покрытой шляпой и убранной траурными кружевами вуали, она шла, ни на кого не оглядываясь, погруженная в свои мысли. Увидев в первый раз, мы с мужем переглянулись, недоумевая. В Ленинграде, пройди она по Невскому, никто из прохожих не остался бы равнодушным. Здесь, на глинистой деревенской улице, ее явление не вызывало ни малейшего внимания: никто из проходивших на нее попросту не смотрел, словно дама, наряженная в глубокий траур, была привычным и обыденным зрелищем. Не поднимая глаз, она проходила почти рядом с нами и так же быстро исчезала - в каком-то боковом переулке. Увидев раз-другой, я спросила хозяйку. Не выказав ни малейшего любопытства, та пожала плечами и перевела разговор на насущное: помыв посуду, я мазала кремом руки в жесткой воде они становились шершавыми. Стесняясь и пряча свои, она попросила тюбик - попробовать, и, робко смазав, спросила, где это берется. Услышав ответ, она изумилась и столь же робко обратилась с просьбой - купить и на ее долю, если это можно найти в местном универмаге. Теперь изумилась я и сказала, что в универмаге есть специальный отдел, где этих кремов много, так что, зайдя, она и сама может выбрать любой. Замахав руками, хозяйка сказала, что никогда на это не решится: "Стыд-то какой! Что я - девка молодая, кремы покупать! Увидит кто..." Я обещала. Тогда, словно бы в благодарность, она и рассказала про скит, отстоявший от Почаева километров на пять. "Там часовенка, а рядом сумасшедший дом, эти кричат очень, когда к воротам подходишь". Позже, вечером, я спросила у мужа, и он объяснил, что скит этот - бывший. Раньше там жили схимники - старцы, принимающие дополнительный постриг, как смерть заживо. На их клобуках белые черепа и кости, и спят в гробах. Скит отняли у монастыря в те же хрущевские времена. "Как странно", - снова услышав про Хрущева, я заговорила о том, о чем думала давно: многие верующие благословляют сталинские времена - открывались храмы, - и проклинают хрущевские, когда храмы сотнями закрывались. "Сколько верующих сгноили, и ничего, это - за несколько открытых храмов - прощается. Хрущев, наоборот, выпускал, странно, ты не находишь?" Муж сказал, что одно с другим не связано: и те и другие преступная власть, на каждом витке - по-своему. Подумав, я согласилась, но про себя решила, что проклинающие одно правление вряд ли найдут общий язык с проклинающими другое. Своему опыту - своя ненависть.
На следующий день я увидела траурную в церкви. Стройная, похожая на черную бабочку, залетевшую под здешние своды из чужих краев, она стояла почти что за моим плечом, там, где минутой раньше ее не было. Этим утром церковь оставалась полупустой. То там, то здесь среди молящихся зияли пустоты, сквозь которые она - как мне подумалось, - могла проникнуть. Отвлекаясь от бабочки, я обернулась на крик.
По утрам, рядом с центральными колоннами, частенько отчитывали бесноватых. Их приводили сюда, пользуясь утренним малолюдством, чтобы после долгой, но все-таки не бесконечной службы отчитать. К ним выходил сухонький отец Мефодий, специально на это поставленный, глаза и голос которого имели над бесноватыми женщинами абсолютную власть. Их, вялых, обвисающих на руках, но как-то изнутри упирающихся, приводили и ставили к колоннам. Некоторые сразу сползали на пол от полной расслабленности. Внутренняя нечеловеческая напряженность поразительно сочеталась в них с телесной слабостью. Обычно набиралось человек пять, стоящих и лежащих, к ним он и выходил, издалека вглядываясь внимательными и собранными глазами. По мере его приближения они начинали тревожно вертеть головами, стараясь увести от него глаза - не встретиться взором, но он подходил тихо и непреклонно и начинал спокойным, но грозным голосом. С первыми же звуками женщины выгибались и вскрикивали, то пытаясь уползти, то взвывая совсем по-звериному. Его голос креп, и глаза, устремленные то на одну, то на другую, становились жесткими. В них занимался какой-то металлический сияющий отсвет, и, выворачивая шеи, как будто окривев, они выли и рвались из-под его простертой руки. Наступал миг, когда, испустив окончательный яростный вой, как испускают последнее дыхание, они откидывались назад, и мне, видевшей их глаза, становилось жутко: эти глаза оплывали свечами, как оплывают глаза только что умерших, и, подхваченные руками провожатых, женщины шли обратно на мягких и тихих ногах, совершенно смирившиеся и обессиленные.