Пустой газовый свет, похожий на лунный, заливал углы. Люди шли степенно и неторопливо, и, поглядев, отходили в сторону, уступая место другим. Где-то далеко, за дальней рекой, билось короткое пламя, распускалось алым цветком в зарешеченной шахте. Газовый цветок пах удушливой смертью, пущенной по их трубам: из дальнего подвала, под землей, к пустынным невским берегам. Человек, надевший белую рубаху, заправил ее в штаны и поднялся со скамьи. По аллее Марсова поля, истоптанной чужими ногами, он двигался по направлению к мосту. В удушливой мастерской, как будто в стеклянном гробу, я ждала его так, словно время, занявшее город, неслось надо мной десятилетиями. Все ближе и ближе, огибая кирпичное здание, он подходил к окну, глядящему на воду. Распахнув глаза и отогнав сонмы живущих, я поднялась с топчана и пошла к подоконнику. Взобравшись и упершись коленями, я приложила пальцы к стеклу. Митино лицо оплывало, изнемогая от ненависти. Белые глаза пронзали меня сквозь стекло. Шаря по подоконнику, я нащупала темное и длинное, удобное в горсти. Из последней, полыхнувшей ненависти я размахнулась и нанесла удар. Стеклянный гроб хрустнул. Острые обломки стекол посыпались со звоном. Широкая струя воздуха ударила в легкие и отбросила назад. По полу, цепляясь ногтями, я доползла до шипящей конфорки и, подтянувшись на руках, привернула кран.
БЛЕДНЫЙ ЛИК, ОБРАЩЕННЫЙ К ДВЕРИ...
Митю я узнала со спины. Толпа, выходившая из метро, распадалась на два потока, и, пристраиваясь к главному, я увидела его, стоящего неловко, посередине. Люди обходили раздраженно. Ровная спина, которой когда-то - я помедлила, подбирая слово, - я любовалась, выглядела обмякшей. От прежней осанки оставался напряженный разворот плеч. Заходя сбоку, я приглядывалась внимательно. Конечно, это был он, я отступила в толпу. Меньше всего на свете мне хотелось встретиться глазами. После случившегося я больше не вспоминала о Мите.
Из окна, забитого подушкой, тянуло холодом. Согреваясь под ворохом тряпок, я засыпала без снов. Никакие полчища больше не терзали меня. Сквозь сон я вслушивалась в пустое пространство, силясь расслышать слова. Они были слабыми и невнятными, едва различимыми. Просыпаясь, я подносила руки к лицу. Пальцы вздрагивали, словно в них оставалась дрожь, рожденная словами. От ночи к ночи я слышала все яснее.
Днем я старалась не думать. Напряжение мысли отдавалось пульсацией в висках. Стоило задуматься, и виски становились деревянными. Вылеживая на топчане часами, я играла в игру, похожую на кошачью. Мысли вертелись в опасной близости, и, выбрав одну, я подкрадывалась, чтобы, зацепив, выпустить мгновенно. За короткую секунду до гибели я успевала разжать. Даже себе я не желала сознаться в том, что спаслась от смерти Митиной ненавистью.
Иногда я вставала по ночам, скорее по привычке, и, подходя к окну, заткнутому подушкой, думала о стекольщике: чужой голос, стекольный звон, скрип алмазного резца. Вызвать я не решилась. Однажды стало жарко под тряпками, и, сбросив с себя, я поняла, что настало лето.
В институт я ходила раз в месяц - получать аспирантскую стипендию. Ее хватало на необходимое: хлеб, картошку, чай, сахар, мыло. Время от времени, особенно по утрам, начиналась дрожь. Тогда, выбиваясь из дневного бюджета, я покупала сливочного масла. По весне, еще в начале марта, я успела пройти процедуру ежегодного собеседования в ректорских покоях. Теперь аспирантское начальство не обращало на меня внимания. Ни у кого из них не хватило бы смелости турнуть планового ректорского аспиранта.
К июлю окрестности опустели. Таясь и прислушиваясь, я выбиралась из мастерской и уходила в сквер на улице Савушкина. Там стояли скамейки, за которыми, в зарослях кустов, скрывались приземистые двухэтажные дома. Местные старухи называли их бараками. Сидя на скамейке, я услышала, что бараки строили немцы. Старухи сетовали на коммуналки ("Видать, и помрем в общей..."), однако гордились качеством жилья. Каменные двухэтажки немцы выстроили на совесть. С умиленной радостью старухи вспоминали оборванные людские колонны, мрачные обросшие лица, расцветавшие за работой. В неспешных разговорах старухи проводили долгие часы, и, подсев, я проводила время, слушая и не слушая вязкую болтовню. То обсуждая товарок, то делясь продуктовыми удачами, они слагали нескончаемую летопись повседневной жизни. Их жизнь, начавшаяся с военных тягот - неспешно и степенно каждая вспоминала годы военного труда, - в конце концов расцвела майской победной радостью и с тех пор ежедневно укреплялась радостями помельче. Эти радости, словно бы раз и навсегда обещанные главной, до сих пор доставались им по праву. Не проходило и дня, чтобы одна или другая, прервав горестные сетования, не спохватывалась: "Ладно, что это я! Лишь бы не война!" - и старухи кивали согласно. Дождавшись неминуемого восклицания, я поднималась и уходила прочь. Возвращаясь в мастерскую, я ложилась навзничь, чтобы завидовать старухам. Не было ничего в моей жизни, что я, спасенная от смерти, могла бы назвать главным.