Я попытаюсь сделать то же самое. Теперь я считаю это прямо-таки своей обязанностью. На склоне лет необходимо собрать как можно больше ощущений, посетивших наш организм. Мало кому удастся создать из них шедевр (подобно Руссо, Стендалю, Прусту), но у всех должно получиться сохранить то, что без этого небольшого усилия будет утеряно навсегда. Обязанность вести дневник или в определенном возрасте писать мемуары должна на всех «налагаться государством». Материал, накопленный за три-четыре поколения, будет неоценим: многие психологические и исторические проблемы, гнетущие человечество, будут разрешены. Нет воспоминаний (даже написанных совершенно незначительными персонажами), которые бы не содержали важнейших социальных или художественных ценностей.
Чрезвычайный интерес, какой вызывают романы Дефо, заключен в том, что они являются почти что дневниками, гениальными, хотя и апокрифическими. А представьте, каковы были бы подлинные его дневники?.. Представьте себе дневник парижской сводни времен Регентства или воспоминания слуги Байрона в венецианскую эпоху?..
Но не могу согласиться со Стендалем относительно «качества» воспоминаний. Он трактует свое детство как время пережитой тирании, деспотизма. Для меня же детство – потерянный рай; все были добры ко мне, я был королем в доме. Даже лица, которые позже стали ненавистны мне, тогда, что называется, «aux petits soins»[154]. [
Воспоминания
Одно из самых давних воспоминаний, которые я способен точно датировать, ибо связано оно с историческим фактом, восходит к 30 июля 1900 года, то есть к моменту, когда мне было несколькими днями более трех с половиной лет.
Находился я в тот момент с матушкой[156] и ее горничной (вероятно, туринкой Терезой) в туалетной комнате. Эта вытянутая в длину комната освещалась с противоположных сторон двумя балкончиками, из коих один выходил в убогий садик, отделявший наш дом от часовни Святой Дзиты, а другой – во внутренний дворик. Туалетный стол имел овальную форму (сквозь верхнюю стеклянную столешницу просвечивали розовая ткань и ноги, полускрытые неким подобием белой кружевной юбки) и стоял возле балкона, выходившего в садик; на нем, помимо щеток и прочих причиндалов, громоздилось огромное зеркало в раме, также зеркальной и украшенной звездами и другими стеклянными украшениями, что мне безмерно нравились.
Дело было утром, около одиннадцати; яркое летнее солнце проникало в комнату сквозь открытые ставни, но опущенные жалюзи.
Матушка причесывалась с помощью горничной, а я, не зная, чем себя занять, сидел на полу посреди комнаты. Не помню, была ли с нами нянька моя Эльвира, родом из Сьены, но вроде нет.
Внезапно мы услышали торопливые шаги вверх по внутренней лесенке, что вела в покои моего отца[157] в нижнем мезонине, прямо под нами; он без стука вошел и взволнованным тоном произнес какую-то фразу. Я прекрасно запомнил именно тон, а не слова и смысл их.
Но вижу, как сейчас, произведенное ими действие: матушка уронила серебряную щетку на длинной ручке. Тереза же воскликнула: «Гуспуди буже!» – и вся комната погрузилась в уныние.
Отец объявил об убийстве короля Умберто[158], что произошло в Монце накануне вечером, 25 июля 1900 года. Повторяю, что вижу полосы света и тени от балкона, слышу взволнованный голос отца, звон щетки о стекло туалетного стола, пьемонтский акцент доброй Терезы и ощущаю общую растерянность, охватившую всех. Но все это в личном восприятии моем никак не связано с вестью о кончине короля. Ее, так сказать, исторический смысл мне объяснили уже позже, возможно, оттого упомянутая сцена так задержалась в моей памяти.