Надо сказать, что впервые Лермонтов повстречался с ней еще в детстве, когда бабушка привезла его на воды. «Я не знаю, кто была она, откуда, и поныне мне неловко как-то спросить об этом… Белокурые волосы, голубые глаза… нет; с тех пор я ничего подобного не видел или это мне кажется, потому что я никогда так не любил, как в тот раз… И так рано! В десять лет!» Это была Эмилия, но Лермонтов так и не узнал об этом. Да и она бы не вспомнила, если бы через несколько лет не прочитала его дневниковые записи: муж ее, Аким Шан-Гирей, бережно хранил литературное наследство Лермонтова. Уже в XX веке дочь Эмилии, Евгения Акимовна, призналась лермонтоведам: «Эта девочка была моя мать, она помнит, как бабушка ходила в дом Хастатовых и водила ее играть с девочками, и мальчик-брюнет вбегал в комнату, конфузился и опять убегал, и девочки называли его Мишель».
13 июля, как намечалось, молодежь собралась в доме Верзилиных. «Я не говорила и не танцевала с Лермонтовым, потому что в этот вечер он продолжал свои поддразнивания. Тогда, переменив тон насмешки, он сказал мне: “Мадемуазель Эмилия, прошу вас на один только тур вальса, в последний раз в жизни”. “Ну уж так и быть, в последний раз пойдемте”. Михаил Юрьевич дал слово не сердить меня больше, и мы, провальсировав, уселись мирно разговаривать. К нам присоединился Л. С. Пушкин, который тоже отличался злоязычием, и принялись они вдвоем острить свой язык наперебой. Несмотря на мои предостережения, удержать их было трудно. Ничего злого особенно не говорили, но смешного много; но вот увидели Мартынова, разговаривающего очень любезно с младшей сестрой моей Надеждой, стоя у рояля, на котором играл князь Сергей Трубецкой. Не выдержал Лермонтов и начал острить на его счет, называя его “горец с большим кинжалом”. Надо же было так случиться, что когда Трубецкой ударил последний аккорд, слово “кинжал” раздалось по всей зале. Мартынов побледнел, закусил губы, глаза его сверкнули гневом; он подошел к нам и голосом весьма сдержанным сказал Лермонтову: “Сколько раз просил я вас оставить свои шутки при дамах!” – и так быстро отвернулся и отошел прочь, что не дал и опомниться Лермонтову, а на мое замечание: “Язык мой – враг мой”, Михаил Юрьевич отвечал спокойно: “Это ничего, завтра мы будем добрыми друзьями”. Танцы продолжались, и я думала, что тем кончилась вся ссора. На другой день Лермонтов и Столыпин должны были ехать в Железноводск. После уж рассказывали мне, что когда выходили от нас, то в передней же Мартынов повторил свою фразу, на что Лермонтов спросил: “Что ж, на дуэль, что ли, вызовешь меня за это?” Мартынов ответил решительно: “Да”, – и тут же назначил день».
После ссоры в верзилинском доме, Михаил Глебов и Николай Раевский задумались, как бы собраться всем вместе и помирить недавних друзей. «Но ни тогда, ни после, до самой той минуты, когда мы узнали, что все уже кончено, нам и в голову не приходили какие бы то ни было серьезные опасения. Думали, так себе, повздорили приятели, а после и помирятся. Только хотелось бы, чтоб поскорее все это кончилось, потому что мешала их ссора нашим увеселениям» (Н.
Раевскому было 22 года, Глебову – 21; можно понять их расстройство от лишения удовольствий.
«На другое утро собрались мы с Глебовым, пришел и поручик Руфин Иванович Дорохов, знаменитый тем, что в 14-ти дуэлях участие принимал. Как человек опытный, он дал совет: «В таких случаях принято противников разлучать на некоторое время. Раздражение пройдет, а там, бог даст, и сами помирятся». Мы согласились, да еще решили попросить кого-нибудь из старших переговорить с нашими спорщиками. Кого же было просить? Петр Семенович Верзилин, может, еще за месяц перед тем уехал в Варшаву хлопотать о какой-нибудь должности для себя. Думали полковника Зельмица, что вместе с нами жил, попросить, да решили, что он промолчать не сумеет. Оставался нам, значит, один только полковник Манзей. Позвали его, рассказали ему всю историю. Он поговорить со спорщиками не отказался, но совершенно основательно заметил, что с Лермонтовым ему не совладать, а что лучше было бы, кабы Столыпин с ним сперва поговорил.
Столыпин сейчас же пошел в рабочую комнату, где Михаил Юрьевич чем-то был занят.
Говорили они довольно долго, а мы сидели и ждали. Столыпин нам после рассказывал, как было дело. Он, как только вошел к нему, стал его уговаривать и сказал, что мы бы все рады были, кабы он уехал.
– Мало тебе и без того неприятностей? Только что эта история с Барантом, а тут опять. Уезжай ты, сделай милость!
Михаил Юрьевич не рассердился.
– Изволь, – говорит, – уеду, и все сделаю, как вы хотите.
И сказал он тут же, что в случае дуэли, Мартынов пускай делает, как знает, а сам он целить не станет. “Рука, – сказал, – на этого дурака не поднимется”.