— И видеть будет? — осведомилась Ева. — На месте единственного глаза бывшего лидера Сетуньского стана красовалась нашлёпка бурого лишайника. И это было далеко не самое страшное — Виктор хорошо помнил кровавые ямы, в которые превратились глазницы Седрика после знакомства с Пятнами на Ковре. То, что Бич тогда притащил в Нору на самодельной волокуше, мало напоминало человека — сгусток боли, страдания, оголённой, израненной плоти.
— Обязательно будет. — заверил лешак. — Может, не совсем так, как вы, человеки — но всё что нужно в Лесу различит.
— И бормотуху вашу тоже будет хлестать — ту, что на жгучих дождевиках настояна? — ехидно осведомилась медичка.
Гоша вместо ответа лишь укоризненно скрипнул.
Виктор попытался представить, каково это — месяцами, возможно, годами стоять, прильнув к дереву и ощущать, как оно медленно прорастает в кости, мышцы, нервы, заменяя их своими волокнами. Воображение отказывало.
— Мне, значит, вот так же… предстоит?
Ну, что ты! — лешак даже замахал на него руками. — Тебе же только руку надо вырастить, да и то, не целиком, только ниже локтя. Это куда проще: недельку полежишь на особом ложе, настои попьёшь… Больно, конечно, будет, не без этого — ну так не маленький, потерпишь. Потом, правда, придётся приспосабливаться.
Об истинной цели визита в Терлецкое урочище. Они заговорили чуть ли не в первый раз, до сих пор ограничиваясь намёками. Виктор, признаться, побаивался даже думать о том, как лешаки собираются вырастить ему руку взамен той, которой он лишился после близкого знакомства с особо зловредным ядом. Ева называла его Анк-Тэн, или «сок мёртвых корней» — по её словам, его рецепт был известен только в Петровской обители. В малых дозах он вызывал омертвление нервов, и если бы Ева вовремя не отняла поражённую руку, то отрава постепенно добралась бы и до других участков тела, прикончив, в итоге, жертву.
В письме же Виктору обещали не протез, а полноценную руку, способную не только выполнять все нужные движения и действия действовать, но и ощущать пальцами, ладонями, не хуже чем та, что была утеряна. Правда, с виду новая рука будет в точности, как у Гоши — корявая, покрытая потрескавшейся корой, с узловатыми, неровными пальцами-сучками.
Ева осторожно провела кончиками пальцев по обнажённой груди сетуньца.
— Тёплый… — хрипло сказала она и нервно сглотнула. Ей явно было не по себе.
Пальцы её скользнули дальше, туда, где бугристый шрам от ожога переходил в корявую дубовую кору.
— И здесь тоже… тёплый.
Гоша неловко, бочком, оттеснил её прочь от вросшего в дуб сетуньца.
— Навестили страдальца — вот и хорошо, вот и довольно. — бормотал он. Не до вас ему сейчас. И долго ещё будет не до вас. Вот обратно пойдём — ещё раз навестим, а сейчас пора нам. И так задержались из-за пруда этого гадского…
Ева неохотно подчинилась. Виктор шёл вслед за ней, с трудом сдерживаясь, чтобы не обернуться.
— Кстати! — женщина остановилась и щёлкнула пальцами. — Хорошо, что ты напомнил: мне тут надо депешу одну отправить. К вам сюда почтовые белки ведь не заглядывают?
Гоша развёл руками.
— Нельзя им. Ты вот что: мне отдай, я выйду за границу Урочища, передам. Тебе срочно надо?
— Хотелось бы прямо сейчас. А может, я сама?..
— Не… Гоша помотал головой так энергично, что клочки мха и кусочки коры снова полетели во все стороны. — По второму разу Запретный лес тебя не пропустит. — Пиши своё письмо и говори, кому. Я всё устрою в лучшем виде.
— Вам, молодой человек, надо знать, что делает старый Шмуль в таком трефном месте? Так слушайте ушами, что я имею сказать. Вы в курсе, почему евреи умные? Когда Создатель делал Свой Народ, он отбирал у них глупость. Так её же надо было куда-то потом поло̀жить! Поэтому он отбирал дурость у девятисот девяноста девяти евреев и отдавал её всю тысячному. И он уже вышел такой дурной, что Небо смеялось и плакало, глядя на этого шлемазла…
Шинкарь старательно копировал выговор одесского привоза, как представляли его во все времена его москвичи, судящие о предмете по Бабелю, одесским анекдотам, да полузабытому, ещё начала века, телесериалу «Ликвидация».
А может, и не копировал — те за два с лишним десятка лет, что шинок простоял здесь, между Живописной улицей и заросшей огромными чёрными вётлами набережной Москвы-реки, «одесский» говорок въелся в натуру владельца заведения. Сам он мало походил на местечкового еврея в лапсердаке и с пейсами. Высокий, худой, нескладный, с крючковатым носом, в джинсах и вязаной безрукавке поверх сорочки и атласной чёрной кипой в курчавых волосах, Шмуль являл собой образ столичного интеллигента, пытающегося приобщиться к образу предков, обитавших где-нибудь под Житомиром.