«Уважаемый Алексей Сергеевич!
Не осудите меня за неодолимое желание написать Вам несколько строк по поводу обстоятельства, которое сильно меня огорчило. К удивлению моему, мне сказали, что мне приписывают какую-то заметку о Ф. М. Достоевском, напечатанную в “Петербургской газете”. Я ее не видал и о сю пору не знаю ее содержания, а потому и не обратил на эти слова внимания, но потом пришел Лейкин[128]
и сказал, что и Вы тоже имеете такую уверенность, которую он, однако, поколебал в Вас, назвав Вам настоящего автора. Значит, Вы считали возможным, что я, написав статью против покойного, потом пришел к нему в дом и шел за его гробом… Это ужасно! Зачем Вы сочли меня способным на этакую низость? Какой повод я дал для этого всею моею не бесчестною жизнию? <…> О Достоевском я имею свои понятия, может быть, не совсем согласные с Вашими (то есть не во всём), но я его уважал и имею тому доказательства. Я бывал в критических обстоятельствах (о которых и Вы частью знаете), но у меня никогда не хватило духу напомнить ему о некотором долге, для меня не совсем пустом (весь гонорар за “Леди Макбет”). Вексель этот так и завалялся. Я знал, что требование денег его огорчит и встревожит, и не требовал. И вот, едва он умирает, как мне приписывают статью против него…»781На самом деле напомнить Достоевскому о гонораре за «Леди Макбет…» у Лескова хватило духа по крайней мере дважды: сразу после выхода очерка в свет и спустя пол года782
; правда, после этого он должника уже не тревожил.Прощенный, но так никогда и не забытый долг вспомнился Лескову 16 лет спустя как очевидное доказательство почтения к покойному. Неужели у него не было других доказательств? Возможно, столь же убедительных – нет.
История их отношений не была простой. Сотрудничество во «Времени» и «Эпохе» продолжалось недолго, и, хотя каждый из них внимательно следил за тем, что делал другой, к сближению это не привело. Похоже, они друг друга попросту недолюбливали783
. Совершенно точно Лескову Достоевский казался переоцененным автором, а крупные его вещи – искусственными и вымученными. Можно предположить, что не обошлось и без писательской ревности: слава Достоевского была огромной и после его смерти только росла. Лесков по этому поводу говорил Фаресову с очевидной досадой: «И что эта за манера у современных критиков… начинать свою деятельность пробой над Достоевским. В мое время силомером был Гоголь, а теперь – Достоевский: точно силомер он на Царицыном лугу. Каждый дурак подойдет к силомеру, стукнет дубинкой по доске и глядит, как высоко взлетело кольцо по шесту. Неужели кроме Достоевского не о чем писать теперь людям? Писатель, который жив, печатается и читается, не заслуживает их внимания»784. Но для того чтобы оценить «писателя, который был жив», требовалась слишком тонкая читательская настройка.