– Так это, Ань… Получается, Варьке теперь помочь как-то надо? Если все так, как ты говоришь…
– А как же, Леш? Конечно. Я как врач обязана буду это делать.
– Да не, я не про то! Ну что ты, как врач? Пришла-ушла, давление померила, сердце послушала, таблетки дала… Я не про то, Ань.
– А… про что?
– Ну, к примеру, кресло инвалидное можно ей подогнать… Помнишь, у Сереги Обухова какое хорошее кресло было, когда его в Чечне ранили? Серега-то сейчас ходит уже, так что, я думаю, кресло отдаст, не зажилит. А можно еще, к примеру, компьютер наш Варьке отдать, а сами новый купим… Или наоборот… Нельзя ее сейчас без внимания оставлять, Варьку-то… Ну, чего ты на меня так смотришь? Опять не то говорю, да?
Она и впрямь смотрела на него во все глаза, тихо про себя умиляясь. Даже сглотнула нервно, чувствуя, как умиление бежит дрожью по губам, как выстраиваются брови домиком, как щекочет в носу от избытка этого умиления. И еще – от стыда за свою горделивую над Лехой насмешливость, за злую мысль о вредности эмоциональных перегрузок… Потянувшись, обхватила его шею руками, выдохнула в ухо:
– Господи… Какой же ты у меня добрый, Леш… Большой и добрый. Ты добрый, а я… А я просто дура… Какая же я дура, Леш, если б ты знал…
И заплакала вдруг, почуяв на себе его крепкие руки. Не от умиления заплакала, а от самой себя. Так жалко саму себя стало! Ну в самом деле – отчего ей никак не живется-то? Почему, почему не может она оценить мужнину бесценную доброту до такой окончательной степени, чтобы навсегда ею и удовольствоваться, и жить, как другие живут, не ропща на судьбу и неудачное место рождения? Да неуж так плоха ее судьба по большому женскому счету? Разве бегут от добра, каким бы «простодушным» это добро ни казалось? Откуда взялась вдруг в ней эта птичья душевная неприкаянность, с неизбывной осенней страстью зовущая к перемене мест? Откуда эта тоска, это унылое состояние раздражения от всего того, что ее окружает, хоть будь оно трижды бесценно, добро и великодушно?
Горестные немые вопросы толклись в зажатом спазмами горле, не давая дышать, и она то кашляла надрывно, то рыдала с воем, билась в Лехиных руках, пока он, вусмерть перепуганный, не встряхнул ее хорошенько.
– Ну хватит, Ань… Хватит! Что это с тобой, в самом деле? Правильно мать говорит – будто сглазили… Все, все, успокойся… Давай-ка я тебе постелю, ляжешь пораньше, выспишься… После пустых слез, говорят, бабам всегда лучше спится…
Она даже и не обиделась – ни на «пустоту» слез, ни на «бабу». Наплакавшись, и впрямь заснула, как убитая. И снов никаких не видела, ни плохих, ни хороших. Утром встала, глянула в окно – а дождя-то нет! И небо такое чистое, бирюзовое, почти прозрачное. Может, ее волнами накатывающая тоска – просто реакция организма на межсезонье, и не более того? И нет в ней никакой ужасающей подоплеки? Поплакала, потосковала, родственников заботой о себе озадачила, и можно жить дальше?
Нет, все-таки нехорошо все это… Особенно – про родственников. Мама, наверное, из-за нее всю ночь не спала…
Так и провела утро, плюхаясь виноватым раскаянием. Леха тоже помалкивал, лишь взглядывал чуть настороженно. Уходя, вдруг притянул ее к себе в прихожей, замер на секунду. Но тут же и отодвинул, и застеснялся, и выскочил за дверь, загрохотал ботинками вниз по лестнице. Надо же, какие высокие отношения! Как в кино. Сроду с ним таких нежностей не случалось.
С утра в поликлинике у нее прием был. Народу привалило – только поворачивайся, вздохнуть некогда. Все правильно. Картошку, значит, выкопали, теперь и поболеть можно. А после обеда – опять по вызовам. На сегодня немного – всего два. Вернее, три, если Анисимову посчитать.
Мелькнула, конечно, робкая мыслишка – может, не ходить сегодня к Анисимовым? Мелькнула и сгинула стыдливо – еще чего! Как это – не ходить, если она Александру Синельникову обещала? Нет, надо идти.
А только идти туда было отчего-то боязно. Не хотелось, и все тут! Напало вдруг странное нехорошее волнение, даже голова слегка закружилась. Чем ближе подходила к дому Анисимовых, тем больше душа трусила глупо, необъяснимо. Как будто на воровство шла.
Уже подойдя, остановилась у палисадника, потянула на себя ветку рябины, сорвала ягоду, сунула в рот. Горько. Как вчера. Только вчера дождь был. И странная радость была. А сегодня – один стыд… Странный, горький на вкус. Да отчего, откуда вдруг этот стыд взялся? Что она сюда, и впрямь для злого какого дела заявилась? Нет же, нет. Всего лишь как врач пришла, на активный прием…
Во дворе Татьяна Михайловна развешивала белье. Цветные, блеклые от давнего потребления простыни заполонили все пространство двора, свисали с веревок уныло, роняя в траву редкие капли. Обернулась на стук калитки, обдала хмурым горестным взглядом.
– А, это вы, Анна Ивановна… Хорошо, что вы. А то повадились тут любопытные, все им знать надо, что да как.
– А…кто приходил, Татьяна Михайловна?