Как же я люблю эту притчу, как много в ней есть про меня, про сад детства, про возвращённую родину. Каждое слово в этой притче – правда. Именно в этот сад детства дозволено мне было как-то раз вернуться, когда я приняла волшебное вещество. Именно на эту родину сердца лежит мой путь. Именно этому служит поэзия. Я помню этот сад детства и то, что открывалось мне тогда через цветочный мир. Это был несотворённый сад, где-то внутри забытого сна в детском поту, когда маленькие пономари в траве звонили в колокольчики, полевые гвоздики были красны, словно гвозди в запястьях, ромашки все беззастенчиво лгали: «любит – не любит – поцелует – плюнет», у каждого цветка было собственное имя и титул, я кланялась им, горы были на небе, и я падала в озёра льна, и у каждого цветка было чёрное окаймленье, ибо их подчёркивал меон.
Есть две более или менее выраженные, часто неотрефлексированные органические тенденции отношения ко всему на свете.
Одни люди считают, что любовь – это ослепление, а другие – что это прозрение.
Одни люди считают, что искусство создаёт иллюзию, а другие – что оно ставит нас лицом к реальности, которую мы без него не видим (не путать с вульгарным реализмом).
Одни люди считают, что психоделический опыт субъективен и представляет фантомы, созданные нашим разумом, а другие – что он помогает нам понять устройство реальности и работу сознания.
Номиналисты и реалисты.
Даже сходя с ума, я не то что верила – знала, что получаю тем самым некое знание об устройстве разума.
Приняв волшебное вещество во второй раз, я рассматривала книгу китайских гравюр и видела, как в жёлтом небе падает чёрный дракон,
В детстве со мной происходила одна удивительная, таинственная вещь. Я называла её Самое Главное. Оно случалось само по себе, и я не знаю, с чем это сравнить. Пожалуй, с тем, что лежит в самой сердцевине поэзии, – неким моментальным касанием не от мира сего. Оно не длилось, оно просто касалось и исчезало, потому что удержать это было совершенно невозможно, разве что доли секунды. В этом касании было сразу всё, и то, что это происходило, было важнее всего.
Я никогда не знала, что это было, как об этом говорить. И сейчас, впервые со времён детства перечитав сказку Гессе, я узнаю в ней удивительно точное и богатое описание этого опыта:
«…вспоминание о чём-то прекрасном и драгоценном, некогда принадлежавшем мне, а потом утраченном. И с музыкой то же самое, а иногда со стихами: вдруг на мгновение что-то проблеснёт, как будто ты внезапно увидел перед собой в глубине долины утраченную родину, и тотчас же исчезает прочь и забывается. Милый Ансельм, по-моему, это и есть цель и смысл нашего пребывания на земле: мыслить, и искать, и вслушиваться в дальние исчезнувшие звуки, так как за ними лежит наша истинная родина».
«…Ощутил у себя в груди какое-то почти болезненное движение, как будто скрытый там компас неуклонно направлял его к далёкой цели. Но цель была совсем не та, которую он хотел бы поставить перед собой в жизни, и от этого ему было больно…»
«Он обязан был вспомнить о чем-то давно забытом, обязан был найти единственную золотую нить в паутине канувших в прошлое лет, схватить руками и принести возлюбленной нечто сравнимое только с птичьим зовом, подхваченным ветром, радостью или грустью, налетающими, когда слушаешь музыку, нечто более тонкое, неуловимое и бесплотное, чем мысль, более нереальное, чем ночное сновидение, более расплывчатое, чем утренний туман».
«Много раз, когда он, пав духом, всё от себя отбрасывал и в досаде от всего отказывался, до него внезапно долетало как бы веяние из далёких садов, он шептал самому себе имя Ирис, многократно, тихо, словно играя, – как пробуют ваять ноту на натянутой струне. “Ирис, – шептал он, – Ирис!” – и чувствовал, как в глубине души шевелится что-то неуловимо-болезненное: так в старом заброшенном доме иногда без повода открывается дверь или скрипит ставень».