И Попихин сейчас же отправил ответную улыбку в сторону Гоши Холодцова, коллеги, впрочем, представляющего журнал иного, нежели издание Попихина, направления. Хотя какие такие могут быть у нынешних журналов особенные направления?
– Ему-то что за корысть? – спросил Ковригин.
– Не знаю. Не знаю. И судить не смею, – будто на вопрос обвинителя свидетелем, приняв присягу, отвечал Попихин. – Не имею оснований подозревать в чём-либо дурном. Может, копеечка какая обещана за комиссию. У Холодцова связи, сами знаете… Так вот, явится завтра Блинов на Бронную, рукопись пьесы представит, им и его чернилами некогда исполненную, машинописный вариант с его требовательной правкой, свидетельства театральных личностей о том, как он, Блинов, мучался над драмой и как обсуждал с ними каждую фразу. Ну, и на всякий случай покажет заявление некоего однокурсника Ковригина А. А., подтверждающего своё участие в студенческой мистификации, то есть в том, что он уважил просьбу Блинова Ю. В. объявить сочинение именно Блинова Ю. В. своим. Ну, а дальше пойдёт… Не с одними лишь тюльпанами и шоколадками Блинов, полагаю, явится на Бронную. И звонки с подсказками тут же прозвучат. И будет Юлий Валентинович узаконен автором пьесы. А потом он ещё подаст на тебя в суд с требованием возместить моральный ущерб. И присудят тебе возмещение, и что хуже всего, наградят тебя клеймом плагиатора…
– Но ведь Свиридова подтвердила моё авторство… – растерялся Ковригин.
– Что стоят застольные слова какой-то бабы, пусть и звезды! – рассмеялся Попихин.
Хмелёва метрах в двадцати от них танцевала под шпалерой с Диано-Луной и Орионом, исцелённым от слепоты Солнцем, явно имевшей образцом пейзаж Пуссена, и танец её был, похоже, импровизацией, пластическим этюдом. Он же, Ковригин, был вынужден вести совершенно необязательный разговор о кознях и авантюрах шустрилы Блинова.
– А-а! – махнул рукой Ковригин. – Что поделаешь! Потом что-нибудь придумаю. Всё равно я уже не могу опередить Блинова. У меня ещё есть дела в Синежтуре. Сейчас вот придётся тебя покинуть…
– Какой ты беспечный человек, Александр Андреевич, – опечалился Попихин. – Так нельзя. И всё же моя совесть чиста, я тебя предупредил…
– Спасибо, – быстро сказал Ковригин. – Искренне благодарен тебе за предупреждение.
26
И поспешил к временной шпалере с Дианой и Орионом в пуссеновском лесу, изрезанном ручьями. Вовсе не в маркизете была теперь бывшая гордая полячка, а в джинсах с поясом на бёдрах и плотной тельняшке, ясно, что не из бумазеи, но как бы со следами-дырами от злодейских пуль или ножей и в пиратской бандане с черным черепом. Танец же её издалека вызывал мысли и о пиратке, и о расшалившейся работнице Севильской табачной фабрики, крепостные же (в смысле – замковые) музыканты (гитары, скрипки, бубен и клавесин) играли нечто выплетенное из мелодий Бизе и Адана. Партнер Хмелёвой, предположительно – из корсаров и тореро, был высок, жесток и прыгуч. Пиратско-севильский танец в Рыцарском зале замка типа Блуа мог показаться неуместным и даже недопустимо-бестактным, но Ковригин вспомнил слова о бутафорском (пока!) убранстве гостевых помещений дворца, реквизитно-дешёвой мебели и о том, что большинство из призванных осуществляют себя в декорациях и реквизите, а потому все недоумения и эстетические претензии Ковригина были отменены. А главное – танцовшица была хороша, могла лишь украсить любой интерьер, оправдать любой наряд и любое несоответствие ходу и сути событий, подчинить их себе и вызвать восторженно-влюблённое отношение к своей натуре. Глаза её светились если не от счастья, то хотя бы от удовольствий и подарков судьбы и уверенности в том, что всё с ней сложится прекрасно и что она и теперь хозяйка жизни.
Ковригин вспомнил хрупкую, дрожащую, шмыгающую носом девчонку на полу прохода в автобусе и отчаяние в её словах: «Я не могу… Я не выдержу этого… Всё…» И заробел. Ноги его вмёрзли в пол.
Однако получилось так, что ему и не позволили бы пройти метров десять к шпалере с Дианой и Орионом. Сначала к нему подскочили двое, желавших выразить свои взбаламученные мысли. Потом к ним добавился третий.
Один из них, постановщик спектакля Жемякин, был Ковригину приятен, второй, гнусненький на вид господин лет пятидесяти, вызвал у него чувство брезгливости. С Жемякиным Ковригину было о чём потолковать, но тот нервничал, мямлил что-то, бородку теребил, а гнусненький, напротив, был нагл и Жемякина оттеснял, чуть ли не отталкивал плечом. Лицо у него было мясистое, волосы внутреннего зачеса жидко прикрывали плешь, он улыбался угодливо, губы то и дело облизывал и, будто бы держа шляпу или котелок у живота, пальцами перебирал её поля.
– Я Цибульский, Виссарион Трофимович, Цибульский, – повторял он. – В паспорте у меня значится Цибуля-Бульский, но это описка пьяной паспортистки… Я Цибульский… Очень рад и благодарен…
– У вас ко мне дело? – спросил Ковригин.