«Что я так взъелся на эту подругу Ирину? – подосадовал на себя Ковригин. – Приревновал, что ли, её изза возложенной на плечи сестрицы руки и её слов „дарлинг Тони“? Это мелко. Нашёлся собственник!» Или тощая дылда с загорелыми ногами вызвала в нём естественные желания, а он посчитал их греховными? Нет, «греховными» здесь не подходило. Совсем ему нынче ненужными или даже досадными, но от которых он так и не освободился?.. Всякое могло быть. Но не время сейчас было разматывать клубок собственных ощущений, вызванных единственным разговором с новой для него женщиной… Впрочем, не слишком ли много оценок или разборов случившегося с ним он откладывал на потом в надежде на то, что новейшие обстоятельства одарят его подсказками и дадут направление его поступкам?
И нынче он сознавал, что его более всего сейчас увлекает потешный текст с историей дирижаблестроения. То есть, и текста пока никакого не было, а происходило варево мыслей, фантазий и образов в голове и, казалось бы, во всей натуре Ковригина, оно и гнало его к письменному столу, тетрадям и компьютеру. Нетерпение поджигало его.
«На дачу! – постановил Ковригин. – Надо ехать на дачу!»
Тем более что и автомобиль поджидал его под окном. Только что не ржал призывно и, сытый, не бил копытом по асфальту.
«Сборы были недолги…» – напевал Ковригин бодрячески-конармейское, упрятывая в пакеты провизию, а в рюкзак – бумаги и книги. Сборы и вышли бы недолгими, если бы не телефонные звонки. Порой, среди прочих, звонили люди, с какими он и не общался лет по пять. С чего бы он понадобился им сегодня? И слова они произносили пустяковые, необходимости в них у Ковригина не было никакой. Впрочем, выяснилось, что два-три звонка не оказались бы для него лишними. Из-за них-то он останавливал себя чуть ли не в дверях и возвращался к столу с телефоном. Номер его синежтурского мобильника был этим двум-трём желанным и предполагаемым собеседникам неизвестен.
Один из звонков вышел для Ковригина неожиданным.
– Караваев, – услышал он, – фу ты! Ковригин! Извини… Что ко мне привязался этот Караваев! Я даже толком вспомнить не могу, какой и кем он был!
– Он был влюблённым в вас, – сказал Ковригин, – и посвящал вам сонеты…
– Ковригин, ты меня за старуху, что ли, держишь, а себя – за юнца?! – возмутилась Свиридова, но возмущение её было игровым. – Мы с тобой ровесники. Ты для меня по-прежнему Саша, Сашенька, а я для тебя должна остаться Наташей или, как тебе нравилось раньше, Натали… Впрочем, я тебе не навязываюсь и на особые отношения не претендую…
Последние слова были произнесены всерьёз.
– Извини, Наташ, – сказал Ковригин. – Просто я отвык от тебя…
– Привыкай. На спектакли мои сходи. Сейчас мне снова тащиться в Париж, но ненадолго, когда вернусь, займусь тобой… Не падай в обморок, не съем, ты мне нужен живой… И способный писать пьесы… Посчитай, что нынешний мой звонок – деловой. Марину играть я уже не буду, а вот про царевну Софью ты мне напиши. Так. За мной машина пришла… Отнеси Дувакину свою «Маринкину башню». Возможно, тебе не понравился мой напор, но обещаю тормошить тебя и дальше. Тебя полезно тормошить! И не вздумай писать про Софью для своей Древесновой. Она… Ну, ладно… Всё! Привет! И жди меня!
Вот тебе раз! Хоть стой, хоть падай!
Однако Ковригин не упал и не остался стоять, а присел.
Ну, Натали!
Какое благо, думал он, удача какая, что Натали не стала дожидаться его ответных слов, а укатила в Париж. Он ведь, именно протестом её напору, чуть было не заявил, что к драматургической форме не расположен, в ней он – неумеха, и если вышло у него однажды сочинение приемлемое для театра, так это потому, что он был очумело-влюблённым юнцом и его одарили неожиданным для него свечением.
Блажь какая! Красоты какие! Одарили свечением! Кто одарил? Каким свечением?
Но Натали наверняка вцепилась бы в его слова. И Ковригин знал не только то, что бы она произнесла, но и то, что бы она надумала сделать. То есть, конечно, если бы ей возжелалась для своего талантоизлияния роль несостоявшейся владелицы Руси.
Так вот что произнесла бы Натали: «Ах, милый мой Караваев… то есть Ковригин! Раз надо, чтобы ты вновь превратился в очумело-влюблённого юнца, то пожалуйста, это мы устроим, вот только вернусь из Парижа!» И началось бы…
Напугала! Напомнила, что они с Ковригиным ровесники. И она – не какая-нибудь Фурцева из прошлого века. И почему-то упомянула Древеснову как возможную соперницу в очереди за ролью сестры Петра.
Не Хмелёву упомянула, а именно Древеснову. Раз упомянула, и не только упомянула, но и предупредила, значит, учуяла в ней опасность, Ковригину неясную и не требующую пока от него разгадок.
Впрочем, было произнесено: «своей Древесновой», будто Свиридова поверила во мнение синежтурских театроманов об особых отношениях московского драматурга и дебютантки, на какую он, Ковригин, по таинственной причине сделал ставку.
Этого ещё не хватало! Он об этой дурацко-шуточной ставке в Москве почти забыл. А кто-то мысли о ней задержал в голове всерьёз.
Ковригину даже стало жалко Свиридову.