Закончив институт, Костенко вернулась в Украину. Рецензию к ее первому сборнику «Проміння землі» (1957) написал Мыкола Руденко и книга «без особых проблем вышла в издательстве “Молодь”». Мыкола Данилович — человек с потрясающей биографией, фронтовик, поэт, писатель, диссидент — один из основателей Украинской Хельсинкской группы. Тем выше нужно ценить добрые слова, сказанные им о младшей коллеге, которой он помогал издавать первый сборник: «…И в украинской литературе появилась поэтесса Лина Костенко. Она, наверное, уже и забыла, кто был ее крестным отцом. Да я этого не забыл. Не часто выпадает старшему благословить в тяжкую литературную дорогу молодого поэта, который потом достигнет таких поэтических вершин, на какие сегодня вышла Лина Костенко»[69]
. (Многие, анализируя раннюю интимную лирику Костенко, находят в ее лирическом герое, возлюбленном, черты Мыколы Руденко. Кто знает… В любом случае та почтительность, почти сыновняя — несмотря на старшинство — с которой он пишет о Лине, говорит о чистоте и возвышенности их отношений).Книга была замечена читателями и критиками. И уже на следующий год вышел второй сборник — «Вітрила» (1958)…
Киевско-варшавская мелодия (и немного Щецина)
Но нет, не хочет отпускать нас Москва. Нужно еще вернуться в нее на несколько лет назад. Ведь именно там и тогда Лина познакомилась со своим первым мужем.
В одном из поздних интервью Евтушенко сказал любопытную и несколько загадочную фразу о Костенко: «Я учился с Линой Костенко в институте. Кстати, как была она в сталинское время суровой и неприступной к любым проявлениям пошлости, такою и осталась». Вопросов несколько: к чему здесь соотнесение со «сталинским временем»; что за неловкое согласование «неприступная к проявлениям пошлости». Кажется, что отсюда выпало одно слово. И если его вернуть, то все встанет на свои места: «Как была она в сталинское время суровой и неприступной,
Слово «пошлость» имеет несколько смыслов. Если обобщенно — то это грубость, как вкусовая, так и нравственная. Сталинский режим, как и всякий тоталитарный, стремился контролировать все сферы жизни, в том числе сексуальную. Поэтому на излете сталинских лет и в начале оттепели сексуальная раскрепощенность стала своеобразным проявлением фронды, особенно в кругу номенклатурной «золотой молодежи» или нового поколения богемы. Похоже, говоря о суровой неприступности Костенко, ее нетерпимости к «любым проявлениям пошлости», Евтушенко имеет в виду и это, то есть неприятие такого вида фронды, а не только безупречный художественный вкус.
Наивно было бы отождествлять автора с его героями, но все же — снова вспомним Марусю Чурай: «…Я — навіжена. Я — дитя любові. / Мені без неї білий світ глевкий». «Моя любов чолом сягала неба». А вот мысли героя «Записок украинского самашедшего»: «Мне не нужно черных ураганов плоти, знания греческих поз и картинок из Камасутры. Страсть — вдохновение тела, а любовь — вдохновение души. Любовь как функции гениталий оставим приматам. Мне нужен космос ее глаз»[71]
. Поэзия — проза, героиня-женщина — герой-мужчина. Но какое, однако же, сходство мыслей, жизненной позиции, похоже, являющейся позицией самой Костенко.Тогда, в Москве, она полюбила студента-соученика, поляка. Свое заселение в переделкинском общежитии Лина описывала так:
Вечерами, срывая ей ветки сирени, Ежи читал стихи. Он тогда был и поэтом (впрочем, любовь всех делает поэтами). Кажется, что и в полтавских ночах «Маруси Чурай» есть отсветы той переделкинской любви (с учетом того, конечно, что Ежи-Ян — не изменщик Грыць).
Кто ж этот чудесный поляк? Он был погодком Лины, только родился чуть позже, в мае (как раз когда зацветает сирень), в Кракове. Во время войны остался один в оккупированной древней столице, а мама и брат Марек погибли в Освенциме. В подростковом возрасте мальчик участвовал в движении Сопротивления. После войны Ежи рос и воспитывался в интернатах, детских домах польской Силезии. Получив диплом о среднем образовании, поехал в Москву. В Литературном институте учился в семинаре Константина Паустовского. И главное — встретил Лину.