Войдя в избу, Грачев повесил картуз на гвоздь и огляделся, куда бы положить портфель. Обычно он бросал его на стол. Но стол теперь был заставлен вином и закусками; пришлось портфель ставить на коник.
Поставил и:
— Ну-с! Как спалось? (Серафим, разумеется, был на поминках и ушел отсюда в полночь, — так что здороваться ему не обязательно.)
— Зима придет, отоспимся, — ответила за всех Клава, жена Петуха, ставя на стол еще один прибор — для председателя.
Ванятка сел рядом с Грачевым, открыл бутылку «столичной» и перво-наперво наполнил председательский стакан. Потом налил женщинам, братьям, Алехе. Себе не стал наливать: может, ехать куда придется.
— Ну-с, помянем еще раз бабу Лушу! — сказал Серафим.
Выпили, по обычаю не чокаясь.
И как только выпили, так Ванятка снова повел разговор о своем: что он приехал проститься с матерью, оттого хочет могилу откопать. Алеха Голован напротив Серафима сидел. Едва Ванятка повел об этом речь, Алеха: «Кхе!» — кашлянул и уставился на Грачева — дескать, возражай. Но Серафим и без него все понял. Он оставил закуску, поглядел на Ванятку: не шутка ли?
— Советская власть никогда не возражала против проявления родственных чувств, — заговорил Грачев. — Но это черт знает что! Такое я разрешить не могу.
Все вздохнули с облегчением.
— Поезжайте в санинспекцию, — сказал Серафим. — Если разрешат — не мое дело.
— А где ваша санинспекция? — напирал Ванятка.
— В Скопине. Только спешите: они справки выдают до трех дня.
— В таком случае я еду в Скопин.
Ванятка вышел из-за стола.
Петух как старший пытался уговорить брата. Но Ванятка и слушать его не хотел.
— Может, кто-нибудь проводит меня?
— Я не поеду! — отрубил Семен, шахтер. — Я не хочу видеть надругательства над матерью. И вообще нам пора домой. Дети одни. Натворят еще чего.
— Мы тоже поедем, — сказала меньшая, Люба. — У нас дорога дальняя. Еще неизвестно, как с самолетами. А то посадят где-нибудь в Свердловске, и сиди. И так ждали…
Даже угроза родственников не остановила Ванятку.
— Ну-ну! Не смейте! — пригрозил он. — Сегодня вечером помянем мать, а завтра утром всех лично отвезу на станцию. Петух — пошли!
Петух потоптался с ноги на ногу, почесал затылок. Не лежала у него душа к Ваняткиной затее. Может, и понял бы он желание брата, если б при жизни тот проявлял бы любовь к матери и заботу. А то как стал Ванятка большим человеком, так позабыл свою мать. Письма писал раз в год; деньги слал и того реже. Погостить к себе, в столицу, не звал, да и сам в деревню не любил наведываться. А теперь всем напоказ могилу вздумал ковырять… Конечно, если б кто иной, не Ванятка, то долго ль того осадить было! А то — самый знатный брат…
Петух нахлобучил шапку (он и летом носил треух) и пошел следом за Ваняткой, в сенцы.
Через минуту «Волга» промелькнула мимо окон и скрылась на порядке, за соседскими мазанками…
Лишь только уехал Ванятка — Алеха Голован вышел из-за стола и говорит:
— Давайте мы объегорим нашего Ивана Семеновича. Пока он ездит туда-сюда — поставим загородку на могиле. Небось ломать ее — рука не поднимется!
Взяли они на конюшне повозку, лопаты — в нее, четыре дубка, штакетин, которые Алеха для палисадника своего приготовил, — и на кладбище.
Мужики все здоровенные, сноровистые. Быстро управились. Бабы узнали, с чем Ванятка приехал, — и тоже собрались к могиле. К вечеру и мать соблазнилась, пошла. Вернулась с кладбища скорбная, молчаливая.
— Ну чего там, мам? — спрашиваю.
— Не дали раскопать, — рассказала мать. — Приехал — видит: загородка на могиле, и мы тут, бабы. По-стоял-постоял, поехал за венком. И поверх наших цветов венок свой возложил. На проволоке листья пальмовые привязаны. И лента. А на ленте золотом надпись: «Матери— от горячо любящего сына»… От него, от Ванятки, значит…
Только мать рассказала мне это — вот он и Ванятка, легок на помине, Я сразу догадался, что это он, лишь увидел остановившуюся у калитки «Волгу». Через минуту, постучавшись, вошел Иван Семенович. Здороваясь с ним, я невольно подумал, что «горбатого лишь могила исправит». Ничто не в состоянии вытравить из липяговца его особый дух, ничто не властно над его обликом: ни время, ни образование, ни наряд. Вот хоть Ванятка. Он и учен, и кандидат, и из Липягов давно, а только глянешь на него и сразу скажешь: наш, липяговский.
Ванятка был приземист, крепок собой; лицо — грубоватое, полное; нос, что называется, «казанком». И его грубоватое лицо, и мешковатость как-то не гармонировали с безукоризненным костюмом.
Моя мать и его, Ваняткина, Лукерья подружками в молодости были. Мужья служили вместе в германскую; дети вместе росли.
Увидев Ванятку, мать всплакнула.
— Да, Лукерья была золотой человек! — сказал Ванятка— Скольких нас одна, без отца, воспитала. — И безо всякого перехода он обратился ко мне: —Андрей, я за тобой. Помянуть мать-то надо!
Тут в комнату вошла Нина.
— Жена? Очень приятно! — Ванятка, здороваясь, щелкнул каблуками. — Собирайтесь, Нина, — пригласил Ванятка, — поедемте вместе с Андреем. Ведь мы с вашим мужем — друзья детства. С супругой моей познакомитесь.