Читаем Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов полностью

Апорией литературного позитивизма во всякую научно-техническую эпоху было двойное, почти взаимопротиворечивое требование – позволить фактам «говорить за себя» и одновременно найти стиль[1093], адекватный свойствам самих вещей и не предающий их. Эта апория, разумеется, существовала и в науке, но если в ней всегда можно было привычным жестом призвать быть внимательнее к «самим фактам» (что бы это ни означало) и оставить вопросы языка описания за скобками (в меньшей степени это было возможно в социальных и гуманитарных науках), то в литературе, ориентирующейся на научно-технические стандарты записи фактов, это противоречие достигало подлинного накала.

Каждая гуманитарная наука в своем становлении позитивной начинала с апелляции к фактам, но по мере автономизации (от lettres) уточняла, что, конечно же, ее объект, будучи нематериальным или «моральным» феноменом, опосредован языком, который далеко не является прозрачным, из-за чего и невозможно говорить о строгой верности «самим фактам» или, во всяком случае, сами эти факты должны быть поняты как более гибридное образование, включающее факты языкового опосредования (а не противостоящее и сопротивляющееся ему).

Собственно, уже социальный факт был определен Дюркгеймом как внешняя индивидуальной психологии и социально принудительная, но ментальная реальность[1094]. Преобразование племянником-этнологом теории дяди-социолога разворачивалось в сторону еще большей «нематериальности» социальных фактов, которые потому и становились тотальными, что предполагали не отстраненную регистрацию, но пережитый опыт, как бы поглощающий их исследователя целиком – но без того, чтобы перестать быть объектами познания. На месте фактов, трактуемых как вещи (considérés comme des choses, Дюркгейм), появлялись скорее чувственно конкретные явления, что сближало французский позитивизм, во-первых, с немецкой (феноменологической) традицией, а во-вторых, с вдохновленным ей русским формализмом, согласно ранним версиям которого «воспринимательный процесс самоценен и должен быть продлен», а воскрешение слов возможно только через воскрешение вещей[1095]. Молодая французская этнология не порывала с «отцовской традицией» позитивизма, но уже полагала возможным прийти к социальным репрезентациям (в их тотальности) только посредством «пережитых» фактов индивидуального и чувственного восприятия[1096].

Фактически речь шла о том, чтобы перестать только наблюдать факты и начать их переживать – аналогично тому сдвигу, что чуть раньше уже произошел в русском литературном позитивизме. Если «важно пережить делание вещи, а сделанное в искусстве не важно», то при переводе этой формулы 1913 года на французский язык «сделанное» окажется тем же самым fait, который переопределялся как доступный только в опыте Мосс[1097]. Этнологи должны были все еще обращаться с наблюдаемыми в экспедициях социальными фактами (или уже скорее «фактами социальности») «как с вещами» – не только из-за позитивистского наследия, но и в силу того смешения между научными объектами и единицами хранения, которому способствовала институциональная организация этнологии вокруг Музея Трокадеро (и позже – Музея человека). Поэтому материальные объекты по-прежнему признавались самым надежным выражением социального факта – как, например, в случае процедуры дара, который опять же заключается в передаче объектов – но в действительности методологически акцент смещался с вещей на социальную атмосферу, тональность или моральный климат, в которые исследователь уже скорее погружался, нежели их наблюдал.

Все это важно не только в отношении истории гуманитарной науки, но и потому что это переопределяло субординацию между наукой, теперь более внимательной к среде (в том числе языковой), и литературой, теперь более внимательной к фактам (в том числе научным). Это переопределение, как мы показали в трех последних главах, происходило одновременно в советской фактографии, в немецких дискуссиях об «авторе как производителе», технически перестраивающем аппарат искусства и обращенном к «научной картине мира», и, наконец, во французской этнологии, переопределяющей институциональную картографию между объектами, «найденными» сюрреалистами и этнологами, и слишком абстрактными «фактами» академической науки.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»
Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»

Книга известного историка литературы, доктора филологических наук Бориса Соколова, автора бестселлеров «Расшифрованный Достоевский» и «Расшифрованный Гоголь», рассказывает о главных тайнах легендарного романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго», включенного в российскую школьную программу. Автор дает ответы на многие вопросы, неизменно возникающие при чтении этой великой книги, ставшей едва ли не самым знаменитым романом XX столетия.Кто стал прототипом основных героев романа?Как отразились в «Докторе Живаго» любовные истории и другие факты биографии самого Бориса Пастернака?Как преломились в романе взаимоотношения Пастернака со Сталиным и как на его страницы попал маршал Тухачевский?Как великий русский поэт получил за этот роман Нобелевскую премию по литературе и почему вынужден был от нее отказаться?Почему роман не понравился властям и как была организована травля его автора?Как трансформировалось в образах героев «Доктора Живаго» отношение Пастернака к Советской власти и Октябрьской революции 1917 года, его увлечение идеями анархизма?

Борис Вадимович Соколов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное