Читаем Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов полностью

Спустя 40 лет после получения редакционного задания Шаламов продолжает спорить с Третьяковым и его тезисами о необходимости отправки автора-оперативщика «на места». Учитывая, однако, то, какой именно фронт «социалистического строительства» упоминает Шаламов, оперативным оказывается не столько автор[1144], сколько сотрудник Бутырской тюрьмы, а длительное наблюдение, «сбор материалов» и, наконец, «творческая командировка» уже осуществляются не столько им, сколько над ним. Все, что остается писателю в ситуации этого перехвата жанра «документальной доктрины» оперативными органами ОГПУ – НКВД, – пользоваться своими собственными органами и тканями, «писать своей кровью». Когда для фактовиков больше «нет фактов как таковых» или они перестали говорить «сами за себя» и быть на стороне революции[1145], писателю приходится вернуться к своим собственным ресурсам. Но для дальнейшего изложения важно сказать, что писать своей кровью приходится не вместо, а вследствие сбора материала и посещения перечисляемых Шаламовым мест.

В этом отрывке из манифеста «О прозе» (и следующих из него дальше) Шаламов, однако, не только спорит с Третьяковым (которому тоже пришлось испытать на себе подобный жанровый и терминологический перехват), но и дословно пересекается с Платоновым, именно в рабочей командировке в Тамбовской области[1146] пережившим решающий творческий перелом, после которого решает стать профессиональным писателем и публикует манифест «Фабрика литературы». Только если у того «цементом из личного багажа», скрепляющим «полуфабрикаты», был скорее желудочный сок[1147], у Шаламова материал скрепляется кровью, но по очень схожей технологии с бо́льшим содержанием «души»:

Собственная кровь – вот что сцементировали фразы «Колымских рассказов» (146).

Выстраданное собственной кровью входит на бумагу как документ души, преображенное и освещенное огнем таланта (151).

В «Фабрике литературы» Платонов, повторяя лефовскую формулу на свой лад, говорит, что «искусство получается не само по себе, не объективно, а в результате сложения (или помножения) социального, объективного явления с душой человека», и далее указывает на неожиданную инженерную диспропорцию: «„Душа“ – в наличности, и часто в преизбыточном количестве и качестве. А литература наша все же не очень доброкачественна, – стало быть, нехватка в стороннем, внешнем, социальном материале, во втором слагаемом, в „полуфабрикатах“»[1148]. На языке Лефа это значит, что факты в бо́льшем дефиците и в большей цене, чем их художественная обработка («деформация»)[1149]. Но для лагерной прозы «полуфабрикатов»-фактов уже достаточно, вопрос теперь скорее снова стоит об их скреплении, цементировании. Иными словами, о связующей роли трансцендентальной инстанции.

Шкловский приводит в «Искусстве как приеме» в качестве примера автоматизации цитату из Толстого, где тот говорит, что если он «действовал бессознательно, то это все равно, как не было»[1150]. Это означает, что толстовская концепция личности (а вслед за ней и формалистское остранение) отсылает к эпистемологии Просвещения и Локку с его моделью рефлексивной и мнемонической субъективности, в которой единство человеческой личности скрепляется памятью о совершенных поступках. Вопрос Шкловского о том, как скреплять внесюжетные вещи, а также ответ Третьякова в «Биографии вещи» в конечном счете являются продолжением просветительской дискуссии о конструкции субъективности, не сводясь к вопросам писательского ремесла. Когда, вступая в нее, Платонов констатирует избыток «души» и дефицит «полуфабрикатов», он все еще исходит из трансцендентального суверенитета писателя и недостаточного внимания к материалу. Но когда Шаламов, все еще пользуясь категориями и отчасти фразеологией Лефа, говорит о «документе души» и крови как цементирующем материале, он уже переносит ценностный акцент с материала на трансцендентальную апперцепцию и единство личности, испытывающие серьезные трудности в ситуации лагеря.

Шаламов оказывается поздним свидетелем работы или, точнее, поломки все той же «диалектики Просвещения»[1151]. Именно поэтому все обращения к весьма древнему топосу автора, пишущего своей кровью, после пройденной школы Лефа имеют смысл только потому, что кровь у Шаламова является не фигурой поэтологической речи, но эпистемологическим оператором и индексом чрезвычайного опыта автора, собиравшего материал не только в Бутырской тюрьме и на «этапе», но и в течение достаточно длительного наблюдения и участия в лагерном опыте.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»
Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»

Книга известного историка литературы, доктора филологических наук Бориса Соколова, автора бестселлеров «Расшифрованный Достоевский» и «Расшифрованный Гоголь», рассказывает о главных тайнах легендарного романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго», включенного в российскую школьную программу. Автор дает ответы на многие вопросы, неизменно возникающие при чтении этой великой книги, ставшей едва ли не самым знаменитым романом XX столетия.Кто стал прототипом основных героев романа?Как отразились в «Докторе Живаго» любовные истории и другие факты биографии самого Бориса Пастернака?Как преломились в романе взаимоотношения Пастернака со Сталиным и как на его страницы попал маршал Тухачевский?Как великий русский поэт получил за этот роман Нобелевскую премию по литературе и почему вынужден был от нее отказаться?Почему роман не понравился властям и как была организована травля его автора?Как трансформировалось в образах героев «Доктора Живаго» отношение Пастернака к Советской власти и Октябрьской революции 1917 года, его увлечение идеями анархизма?

Борис Вадимович Соколов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное