Почему заслуги, столь очевидные, не привлекли внимание раньше? Случается, что внешняя колоритность фигуры идет на пользу писательской репутации; что касается Барбе, экстравагантность вредила его литературной славе. Современники обсуждали его рединготы, приталенные жилеты, зашнурованные наподобие корсета, накидки, плащи из грубой ткани, подбитые черным бархатом или красным атласом (одежда типично деревенская и в то же время роскошная), замечали, что его крашеные усы и волосы слишком бросаются в глаза. При этом о красоте стиля даже не вспоминали. К его умонастроениям, политическим взглядам феодала, убежденности абсолютиста и католика, лишенного христианских добродетелей, относились с улыбкой. Желая быть крестоносцем, мушкетером, повесой эпохи Регентства, шуаном, он был скорее напыщенным актером, с упоением игравшим свои роли, говорил Жюль Леметр[609]
. Это значило пройти мимо человека, который скрывался за актером, человека, терзаемого подлинными страстями, надевшего маску денди лишь в надежде спрятать измученное лицо, постепенно, однако же, почти с ней сросшееся.Критики, как школьные учителя, склонны к классификациям. Наклеив на писателя ярлык, они избавляются от необходимости оценивать меру его сложности. Барбе относили к писателям-регионалистам. Между тем, если и поныне очевидно, что Барбе д’Оревильи многим обязан родной почве, если усы викинга, флоберовская стать, основательная архитектура его романов, выбор фона и словаря свидетельствовали о его нормандском характере, если с Нормандией (особенно со священным треугольником: Сен-Совер-ле-Виконт, Валонь, Кутанс), с глубоко чтимым городом Каном его связывали самые тесные узы, – так же несомненно и то, что творчество этого прозаика не ограничено региональными рамками. Вполне естественно для писателя помещать действие своих романов в хорошо знакомую обстановку, с которой связаны его первые незабываемые впечатления. Но если этому писателю не чуждо величие духа – а Барбе был им наделен, – местный колорит в его произведениях обрамляет картины универсального значения. Важно не то, что Сезанн писал гору Сент-Виктуар, а то, что он стал Сезанном. Нас волнует не то, что Барбе д’Оревильи изображал ланды Лассе, а то, что он – Барбе.
Ему присвоили и другой ярлык, назвав романтиком. В этом также есть доля истины, но лишь доля. Конечно, Барбе вступил в литературную жизнь в эпоху, когда молодой романтизм кружил головы всем без исключения. Он знавал Жорж Санд времен «Лелии», Виктора Гюго времен «Лукреции Борджиа»[610]
. Он разделял с романтиками вкус к ужасному, чрезмерному. Некоторые страницы «Дьявольских ликов» и даже «Старой любовницы» чем-то напоминают «Гана Исландца». А как же иначе? Человеку свойственно испытывать влияние своего времени. Флобер, стремившийся уйти от романтизма, глубоко им проникнут. Стендаль в «Итальянских хрониках», Мериме в отдельных новеллах описанием ужасов не уступают Барбе.Но есть два типа романтиков: романтик-лирик, неспособный холодно судить о страстях, которые им владеют, и романтик, чье самообладание так велико, что позволяет ему высмеивать собственные порывы. Ко второму типу принадлежат Байрон, Стендаль, Мериме, иногда Шатобриан и всегда Барбе д’Оревильи. Подлинного Барбе надо искать не в романах, хотя среди них есть шедевры. «Записные книжки (Memoranda)», «Дневник» и особенно «Письма к Требюсьену» – вот где откроется нам подлинный Барбе. Отлично зная об этом, он надеялся, что посмертной славой наградят его именно письма к канскому книгопродавцу, инвалиду, чья душа была ему подвластна, как клавиатура музыканту. Он был прав. Письма достойны восхищения – и смелостью мысли, и естественностью стиля.
Мы обнаруживаем, что здесь тон Барбе своей непосредственностью удивительно напоминает тон писем и дневников Байрона. Оба были натурами страстными, созданными для деятельной жизни, и томились, будто хищники в клетке, порой ради минутного забвения предаваясь разврату или пьянству. Оба познали любовь – нежную и сентиментальную, затем разочаровались, после чего относились ко всем иным формам любви с осознанным цинизмом, сперва от отчаяния, позже по привычке. Послушаем, что говорит Барбе Требюсьену[611]
: «Невероятно! Для меня жизнь страстей не исключает скуку, горькую и мучительную». Мы узнаем неисцелимое презрительное умонастроение Чайльд-Гарольда.