Перечисление, симметрия, эрудиция – вот несколько элементов стиля Жироду. Напав на удачную мысль, он не может удержаться от ее повторения. Написав «Зельтен купался в Рейне не иначе как ныряя с того моста, с которого бросился в воду Шуман»[223]
, он непременно прибавит: «Он перепрыгивал верхом через ту самую ограду, где свалился с лошади Бетховен; говорят, это падение и стало причиной его глухоты». Нередко его любовь к перечислениям кажется маниакальной: «Теперь все во Франции проснулись. Все пробудились в Валенсе и Бюзансе, и в сырных краях – Рокфоре и Ливру – уже едят молодой сыр, запивая его белым вином. Все открыли глаза, в том числе стрелки из лука с берегов Уазы, которые, стоя рядом с супругой в папильотках и без поклонников (в небе мелькает тень Пенелопы), натягивают тетиву на луках из красного дерева… В том числе Моне, Бергсон, Фош[224]. В Луанг-Прабанге, в Кайенне, в Браззавиле молодые и старые чиновники думают о том, какая отличная погода сейчас в Байе, Периге, Гапе».Это перечисление великих людей и маленьких городков могло бы продолжаться до бесконечности. Мне легко представить себе Жироду, пишущего: «Сельский врач задыхался. В Корньяке был рак, в Пейзаке плеврит, в Роньяке краснуха» – или: «В Бергене было 35 градусов, в Риме 1, в Ницце 0. Канебьер засыпало снегом, а в Исландии загорали голышом». Поэзия повсеместности соединяет отдельного человека со всем миром, а садик кюре – с планетой. Похоже, что Жироду испытывает физическое наслаждение, проигрывая музыкальную фразу на всех широтах. И Рабле так же упивался словами, и Виктор Гюго; но широкая река Рабле несла с собой вольные шутки, стремительный поток Гюго – великолепные эпитеты, а ручеек Жироду подхватывает лишь чистые и свежие слова, девичьи имена и названия французских городишек.
Некоторых читателей эти писательские причуды раздражают, они видят в них тщеславие, педантизм и кривлянье. Однако безобидный педантизм Жироду неизменно уравновешивается юмором. «Отличник, чье прилежание загадочным образом соединено с обаянием лентяя», – говорил Жан Кокто. Арагон же признавался: «Понятия не имею, как это произошло. Несомненно лишь, что я переменился. В один прекрасный день я заметил, что пристрастился к Жироду. Он перестал меня раздражать… Да, я это полюбил. Все это… И да простят меня, но мне кажется, что на самом деле я полюбил Францию». Вот таким я вижу Жироду: самым французским из всех стопроцентно безупречных французов. Разумеется, существуют и небезупречные французы, но это совсем другая история.
Жан Кокто
Тому, кто хорошо знал Кокто, трудно судить о нем беспристрастно. Хорошо его знать означало его любить. Он обладал несравненным обаянием и блестящим умением вести беседу. Своими тревогами и страданиями он пробуждал в друзьях сердечное участие. Говорили, что его блеск был фальшивым, что его рассказы быстро превращались в «номера», в повторяющийся набор пластинок. Может быть, и так. Никому не дано поминутно полностью меняться – тогда человек перестал бы оставаться собой. Однако эти его «номера» завораживали. Я был потрясен, когда в последний раз, уже после его смерти, услышал его в телепередаче.
Некоторые так и продолжали видеть в нем легкомысленного принца, каким он был в молодости, акробата, иллюзиониста, но этому акробату неизменно все удавалось, а за его легкомыслием скрывались бездонные глубины мысли. Другие обвиняли его в следовании моде. «Я не следовал моде, – говорил он, – я ее создавал и тут же оставлял, предоставляя другим следовать ей». Это правда: он либо вдохновлял, либо поддерживал все начинания во всех видах искусства. Чуткий приверженец искусства Дягилева и Пикассо, он нашел и объединил лучших музыкантов, лучших художников, лучших писателей своего времени. Этот творец был, кроме того, и великолепным организатором.