Эдме после любви сразу засыпает, хотя Пьер был самым остроумным из всего выпуска. Пьер безупречен, а Эдме нравятся легкомысленные, ненадежные бездельники. Ей нравятся легкомысленные сенаторы и легкомысленные торговцы оружием: «Поскольку любые обязанности ее раздражали, ей нравились непостоянные люди. Из чувства противоречия эта начитанная женщина терпеть не могла разговоров о литературе». Если клуб приглашал на чествование Андре Зигфрида[214]
, она сбегала в сад поиграть в пинг-понг с самым незначительным из гостей. За столом, где муж и сын беседовали о Ганди и Расине, Эдме с дочкой вели разговор о том, как расставлены солонки и чисто ли вымыты приборы для масла и уксуса. Уставший от добродетели в собственном доме, Пьер изменяет жене с Шарлоттой Корде и мадам дю Шатле[215]. Эдме чужда всякая лирика, она не способна толком рассказать детям ни «Кота в сапогах», ни «Золушку». «Пьеру приходилось вмешиваться и уточнять, сколько лет проспала Спящая красавица и на сколько километров на самом деле можно было шагнуть в сапогах-скороходах, которые Эдме называла четырехмильными. Его инженерское пристрастие к точности, должно быть, бывало особенно уязвлено неточностью и приблизительностью в таких вопросах».Эдме чувствует, как трещина все углубляется, и у нее – как у Жерома Бардини – появляется желание сбежать. Не сбежать с другим мужчиной, а просто освободиться, не обмениваться больше дежурными поцелуями, не терпеть чужих прихотей. И сам ее побег Пьера раздражает. «Если бы ему когда-нибудь взбрело в голову сойти с накатанного пути, его нашли бы где-нибудь на дальнем краю Корфу, за углом Парфенона, перед порталом Шартрского собора. Эдме нашли в сквере…» Вскоре Эдме вернется к Пьеру, но драма разыграется снова – теперь с ее дочерью Клоди в главной роли. Пешки благопристойного семейства заново расставлены на доске: отец, мать, сын с невестой, дочь с зятем. Время «благородных чувств» для всех прошло. Цитадели любви и ненависти были не раз взяты и сданы. Теперь они за обедом разговаривают о погоде, словно отрабатывающие свой номер акробаты. Все хорошо, и все испорчено.
Таким образом, страсти в романах Жироду нередко в конце концов утихают и приводят к примирению с жизнью. Писателя пленяют рассвет, начало, дитя и юная девушка, он любит невинных женщин и трогательных стариков. Грубые чувственные натуры его отталкивают. Ему хочется, чтобы чувственность пребывала под покровом ума, юмора и добродетели. Виктор-Анри Дебидур имел основания сказать, что Парис и Елена, с точки зрения Жироду, не умеют любить и только забавляются любовью и поэтому сам он предпочитает шлюшку Индиану[216]
, которая говорит: «Ах, братец, вот уж точно, невеселая штука любовь!»Впрочем, персонажи для Жироду – не более чем предлог. Он не думает, будто читатели в 1930 году ждут от авторов таких шедевров, как «Госпожа Бовари» или «Принцесса Клевская». На самом деле читателям безразлично, что представляет собой книга, эссе или роман, они жаждут найти в ней своеобразное благоухание, способ выстраивать слова и культуру, присущую именно этому писателю. Мы отправляемся на загородную прогулку не для того, чтобы восхищаться величественными пейзажами, а для того, чтобы любоваться цветами и злаками, насекомыми и птицами. Шедевры – это статуи, которые следует размещать на перекрестках литературы. Если их слишком много, они преграждают путь. «Теперь уже надо не возбуждать пресыщенное общество, прибегнув к помощи интриги и фантазии, но лишь возрождать способность воображения в наших иссохших сердцах». Истинный ценитель ищет в романах Жироду не срисованных с натуры персонажей, но блеск ума, душевное благородство и поэзию культуры.
Суждения Жироду о театре были просты и отчетливы. Прежде всего театр не должен быть реалистическим. В 1900–1910 годах театральные творцы стремились к реализму: это называлось независимым театром. «Хорош же был этот независимый театр! Говорили, что пробило пять, и настоящие часы на сцене звонили пять раз. Независимость часов все-таки не в этом!.. Театр начинается там, где часы бьют двести раз. Театр реален в ирреальном». Шекспир выводил на сцену духов и чудищ, Жироду выведет на подмостки привидение и ундину. Вот что говорит Ален: «Совершенно ясно, что условности места, подстроенных встреч, монологов и собеседников – никакие не вольности, они неотделимы от театральной формы». Надо, «чтобы драма в действительности завершилась к тому моменту, когда поэт нам ее представит; вот потому театр охотно берется за древнюю историю; великие бедствия достаточно хорошо известны, так что заранее знаешь, чем все закончится, и отгораживаешься от своего времени и от себя самого». В этом один из секретов мастерства Жироду.