Это тема Пруста, в описании смерти Берготта: «Его похоронили, но всю траурную ночь его книги, выставленные по три в освещенных витринах, бодрствовали, словно ангелы с простертыми крыльями, и казались символами воскресения того, кого больше не было»[432]
. И Мальро, как эхо: «В тот вечер, когда Рембрандт еще рисует, все великие тени и пещерные художники следят взглядами за нерешительной рукой, которая нарисует им или новую жизнь, или новый сон… И эта рука, за дрожью которой следят в сумерках тысячелетия, дрожит от самого тайного и высокого, от силы и чести быть человеком». Мальро в своей философии искусства показывает то же космическое сознание, тот же вкус к панорамному видению, охватывающему века, что и в своей философии истории. Он нашел в искусстве валюту абсолюта.Но только разменную монету. Флобер ставил художника выше святых и героев и требовал от писателя отказа от мира и страстей. «Ты опишешь опьянение, войну и любовь, старина, если ты не пьяница, не любовник, не солдатик…» «Такая мысль была бы невозможна, – пишет Мальро, – для Эсхила, как для Корнеля, для Гюго, как для Шатобриана, и даже для Достоевского». Мальро, эстет, справедливо заключает, что не страсть разрушает произведение искусства (как думал Флобер), а желание доказывать. Шедевр может быть «ангажированным», но он никогда не должен быть дидактическим. Он не должен быть свидетелем на чьей-нибудь стороне, но он вполне может изменить ценность чувств, например доверительный индивидуализм (Стендаль) в пользу мужского братства (Сент-Экзюпери). И в итоге это то, что сделал Мальро в своих романах – и в своей жизни.
Если бы мне предстояло написать биографию Андре Мальро, чего не случится, так как он слишком молод, а я слишком стар, я бы озаглавил ее на бальзаковский лад: «Андре Мальро, или Поиск абсолюта».
Альбер Камю[433]
Его язык строг и прост, его стиль необыкновенно образен, он мыслит смело, сильно и точно. Однако его необычайная литературная судьба несколько неожиданна. Он стал, еще совсем молодым, не «властителем дум» (эта формулировка вызывала у него смех), но живым отражением молодого поколения французов. Иностранные читатели приняли его с такой горячностью, что он получил Нобелевскую премию в том возрасте, когда иные тщетно мечтают о премии Гонкуровской. Так был ли он, как Бальзак или Толстой, замечательным создателем характеров, вдохновителем мира? С какими-то оценками этой личности согласиться невозможно. Его романы – это эссе в жанре фантастики, его персонажи не преследуют неотступно читателя. И в то же время его слава в целом представляется нам справедливой. Нужно объяснить это несоответствие и это признание.
Альбер Камю родился в 1913 году, отец его был алжирец, мать – испанка. Детство он провел с матерью (отец погиб на фронте в 1914 году), в одном из бедных кварталов Алжира. Он сам рассказал, что представляли для него солнце Алжира и нищета Белькура. «Нищета не позволила мне поверить, что все прекрасно под солнцем и в истории, солнце научило меня, что история – это еще не все». Нищета научила его уважению к страданию, солидарности с бедняками, но отнюдь не озлобленной солидарности буржуа, оторванного от класса, который считает своим долгом «поддерживать», чтобы снискать себе прощение. Камю всегда придерживался умеренности и строгости. Дома он чувствовал себя лишь «на острове бедности».
Следует отдать должное матери-испанке. Испанцам свойственно достоинство, благородство даже в нищете, вызов перед лицом смерти. В характере Камю много кастильского. «Кастильство принесло мне вред», – сказал он. Возможно, но оно также способствовало тому, чтобы заставить уважать его. Честь повелела ему написать «Бунтующего человека», книгу, которой суждено было поссорить его кое с кем из друзей и удивить некоторых его читателей. Человек страстный, что очень свойственно испанцам, он никогда не знал одного – зависти. Честь предохранила его от злопамятства, которое делает злым, и от удовлетворения, которое выдает глупость. Роже Мартен дю Гар говорит о его «бунтарской горечи». Я свидетельствую это только несколькими достаточно редкими страницами. Камю абсолютно не принимал этого слова – горечь. Если его иногда обуревало это чувство, он умел подавить его.
Солнцем он был наделен вполне. Нам, людям дождей, туманов и утренних заморозков, трудно вообразить физическое ощущение счастья ребенка, который бегает голышом по берегу теплого моря. Иногда французы удивлялись упорному желанию алжирских изгнанников остаться на юге. И тем не менее это вполне естественно. Кто познал мягкость такого климата, не может ни забыть его, ни отказаться от него. «Я жил в скудости, но и в своего рода наслаждении». Он был сформирован «этой уникальной зимой, которая вся сверкает от холода и от солнца, этого синего холода». Каждая минута жизни «несла в себе свою частицу чуда и свое лицо вечной молодости».