Ну и разумеется, верно, что физиологические явления оказывают воздействие на явления духовные, однако совершенно не доказано, что они полностью определяют их. Миллионы людей испытывали лихорадку, не будучи Паскалем, страдали от похмелья, не будучи Бодлером. Психофизиологические связи очень мало известны. Да и вообще, можно ли утверждать, что психология и социология – это науки? Разумеется, нет, в том смысле, в каком науками являются физика и астрономия. Однако Хаксли обладает такой природной склонностью к научным знаниям, что выказывает больше снисходительности к безосновательной теории, лишь бы она выглядела хоть сколько-нибудь наукообразной, нежели к пребывающему в молитве мистику или женщине в слезах. (Например, он всерьез воспринимает «Эксперимент со временем» Данна[374]
, это книга увлекательная, но не более научная, чем тревоги Паскаля.)Впрочем, столь объективно, даже чересчур объективно, он анализирует механизм не только чужих ощущений. Так же как к Паскалю, он безжалостен и к себе. Склонность к обобщению одерживает в нем верх над собственными страстями. Его политические предпочтения были бы скорей демократическими, но демократия не научна, а значит, обречена. Хаксли восхищался великим писателем мистером Честертоном, который был демократом, однако полагал, что этот самый Честертон плоховато соображает. Мистер Честертон говорит нам, что следует позволить обычному человеку самому делать важные вещи, например писать законы, и что предлагать создавать для него законы столь же нелепо, как утирать ему нос. Мистер Честертон забывает одну вещь: обычный человек не имеет желания писать законы. Статистика доказывает, что на деле бо́льшая часть избирателей никогда не голосует.
«Нынче утром дневник напомнил мне, что в довыборах проголосовали 53 процента электората, а сколько среди тех, кто пользуется своим правом голоса, принимают сознательное участие в политике в промежутке между двумя голосованиями? Если мы сравним число голосующих, записавшихся в различные политические партии, с общим количеством избирателей, то сможем получить некоторое представление о существующем соотношении между числом тех, кто интересуется политикой, и тех, кому на нее плевать. Этих последних огромное большинство».
А потому, хотя душой Хаксли ближе к демократам и революционерам, нежели к консерваторам, ученый в нем признает, что «современная концепция человеческой природы гораздо ближе к традиционной католической концепции, нежели к представлениям Гельвеция, Бабёфа или Шелли». Ученый изучает статистику и подчиняется. Голосуют всего пятьдесят три процента. Отлично, будем объективны и не будем демократами.
Ну и что, скажете вы. Разве он не прав? Не следует ли, как он говорит, сообразовывать теории с фактами? Чего бы вы хотели? Чтобы он следовал за своими страстями, когда рассудок доказывает ему, что это безумие? Нет, но, наверное, я бы иногда желал, чтобы он меньше доверял псевдонаучным теориям, меньше ссылался на достоверную статистику и охотнее признавал реальность страстей, которая также является бесспорным фактом.
VI. Боваризм Хаксли
И все же он столь сложен и столь совершенен, что даже эти возражения изложил лучше, чем кто-либо другой. Стало уже общим местом говорить про Хаксли, что он чересчур умен. Но он вдобавок еще и слишком умен, чтобы быть чересчур умным. Иногда нам кажется, что мы можем уличить его в неисправимом рационализме. Он и сам обвиняет себя в этом: «Мне представляется, что играть роль рационалиста очень легко». Но уже на следующей странице он в отменных выражениях осуждает крайности рационализма и признает, что Паскаля привело к католицизму тупоумие рационалистов.
«Так что, скажет ученый… Он отрекается от своего здравого смысла?» Ни в коем случае. Говорю вам: вы никогда не застанете его врасплох. Он полагает, что здравый смысл есть инструмент, который, как и любой другой инструмент, легко может быть использован правильно или неправильно. «Чем лучше орудие, тем больше зла оно может принести, если его неловко применили. Остро наточенная пила отпиливает пальцы так же хорошо, как дерево… Если резонер отталкивается от верных предпосылок, то придет к выводам, которым сможет доверять. Если же от ложных – разум заведет его в болота и колючие кустарники заблуждений…» Так что как только речь заходит о жизни вообще, для начала мы не имеем точных данных, которыми можно было бы руководствоваться, а следовательно, размышлять.
То, что представляет собой наше беспокойство перед этой совершенной машиной для размышлений, гораздо лучше, чем любой из критиков Хаксли, объясняет героиня «Контрапункта», жена Филиппа Куорзла. Она не знает, как разговаривать с мужем, который, по ее ощущениям, заперт в своих понятиях, лишен человеческого общения, наконец, чужой в мире людей: «Трудно найти нужные слова, разговаривая с человеком, который сам ничего не говорит, который отвечает на личное безличным, на слова, полные чувства и предназначенные только для него, – интеллектуальными обобщениями»[375]
.