— Ваш Рамишвили спит и видит во сне, как немцы и турки спасают Грузию от большевиков! — закричал, ударив кулаком по столу, Махатадзе. — Довольно мы ждали, довольно слушали вас! Если бы делегатское собрание Тифлисского гарнизона — этот руководящий центр революционных войск — не было бы по вашему настоянию и в угоду меньшевикам распущено, не произошло бы и шамхорской бойни. Дело тогда пошло бы совсем иначе. И, наверное, мы не вели бы спора о том, надо или не надо поднять восстание. Мы не сумели из-за вас использовать в конце прошлого года благоприятную революционную ситуацию для захвата власти. Мы лишились арсенала с огромными запасами оружия, который держало в своих руках делегатское собрание. Мы заплатили за ваше соглашательство Шамхором. Советская власть на Кавказе должна быть утверждена безотлагательно. Наше рабоче-крестьянское правительство в тесном единении с российскими советскими центрами, с Советом Народных Комиссаров положит конец закавказской контрреволюции.
— Молодой человек, гражданской войной шутить нельзя. И кто шутит ею, тот и расплачивается Шамхором, — взволнованно ответил ему Сагарадзе. — Нам не придется долго ждать, чтобы сама жизнь доказала, кто прав из нас. Зелены вы, чтобы учить нас, старых большевиков!
— Старая песня об отцах и детях! Слышали мы ее!.. А вот Ленин ясно сказал нам, что восстание, что революционная гражданская война могут и должны стать в определенных условиях неизбежными. Гражданская война в Закавказье уже началась шамхорской бойней. И начали ее меньшевики. После захвата арсенала, после посылки в деревни карательных экспедиций, после заключения открытого союза с контрреволюцией Северного Кавказа нам, большевикам, пора покончить с оппортунистическими иллюзиями в своих рядах. Пора, опираясь на революционные массы и армию, поднять вооруженную борьбу за власть.
— Да, да, — вставил спокойно Серго Кавжарадзе, — Махатадзе прав. В Закавказье создались именно те условия, которыми Ленин определял необходимость восстания.
— Вы забываете о самобытности и сложности обстановки в Грузии… — загорячился Сагарадзе.
— Мы не отрицаем того, что обстановка действительно очень сложна, — возразил Кавжарадзе с обычной для него выдержкой, — но ведь нынче обстановка определяется прежде всего тем, что с севера на нас готовы обрушиться силы контрреволюции, а с запада и юга — их союзники, иностранные интервенты, что меньшевики заодно и с теми и с другими. Только на востоке, в Баку и в прилежащих к нему уездах, установлена советская власть. Мы должны действовать в тесном союзе с бакинцами.
— О каком союзе может идти речь, если на пути в Баку — мусаватистская Ганджа…
— Неужели вы считаете мусаватистов сильнее наших меньшевиков? Не стоит спорить. Совершенно ясно, что все каши доводы в пользу осторожности — это картонный щит, прикрывающий оппортунистическую трусливость. Незавидная позиция! «Против боязливого, — говорится о такой позиции, — поворачивается клинок собственного меча».
Вано прошел в комнату рядом с типографией, где помещался большевистский комитет, и, не снимая шинели, сел писать передовую статью.
На другой день Вано с письмом Круглова и деньгами, собранными в редакции, отправился к Маринэ, чтобы сказать ей правду о судьбе сына.
Он шел по Пастеровской улице к парому. Холодный январский ветер гнул тополя в Верийском саду. Вороны то и дело стаями срывались с верхушек деревьев и, покружив с карканьем в воздухе, снова садились на ветки. У берега Куры, скрипя, покачивался паром. По ту сторону Набережной, за садом, на склоне горы, тесно жались друг к другу лачуги городской бедноты. Ветер трепал развешанное на заборах и веревках старое белье, тряпье и развевавшуюся, точно флаг, детскую красную рубашонку. Паром отчалил и начал медленно пересекать реку… Однозвучный плеск волн, завывание ветра доносились до слуха Вано, как плач умирающего ребенка, как рыдание матери над ним. На душе стало еще тоскливее. Сойдя с приставшего к берегу парома, Вано поднял воротник шинели и направился к Ольгинской улице.
Маринэ не могла уснуть. Ветер хлопал воротами, и старухе казалось, что вот-вот кто-то явится и сообщит ей худую весть. Лицо ее передернулось, и она заплакала.
Было уже за полночь. Пропели первые петухи. Старуха оделась, затопила железную печь и, согнувшись, села перед ней на скамеечку. Сложив на коленях свои натруженные руки, она тихо напевала, точно сидела у колыбели младенца, и покачивалась в такт песне:
Маринэ неподвижным взглядом уставилась на полыхавшие огнем глазки печной дверцы. Большая куча белья ожидала ее в углу. На полу стояли лохань, таз и ведро. Но прачке было не до работы.