Глубоко между нами говоря, после его исчезновения из поля зрения я занимался отнюдь не самой прогрессивной деятельностью — составлял «Правила поведения в метро». «Пассажиру также запрещается!..». Все мои надежды тогда рухнули — вернее, я сам тогда их «рухнул», не захотел «служить прогрессу», продвигать эротику в укор сексу (или наоборот) — вся иллюзорность мнимого движения вдруг предстала тогда передо мной... медленно и мрачно я удалился в катакомбы, в крохотный темный кабинетах за подземным кладбищем ржавых вагонов, и резкими ударами ладони, раскручивая тугой рулон бумаги, в упоении писал: «...а также запрещается: икать, тикать, сникать, вникать, блукать, лакать, свлекать... — сладострастно мыча, я размахивал допотопным пером «уточка», сохранившимся, наверное, только в этом подземелье, — увлекать, завлекать, жрать!!! — злоба неожиданно переполняла меня, следующее злобное слово в перечислении напрашивалось уже само собой, но наверняка цензор-ханжа выкинет его, и это переполнило меня еще большей злобой. — Особо запрещается! — медленно выводил я и застывал с откинутым, как копье, пером. — Особо запрещается: говорить, творить, варить, сорить, дурить, корить, курить, дарить, цвести, плести, расти, пасти!»
Честно говоря, на этом маразме я и поднялся так высоко — злоба моя не осталась незамеченной — я стал двигаться по политической части, и постепенно (поскольку шефы дружили) стал служить в пароходстве... «Тебе хлопчик не нужен, исключительной злобности?» «Ну, покажь...» И я уж ему показал — быстро продвинулся от рядового писаря до главного редактора... верней — до недавней поры я думал, что им являюсь. Кем я на самом деле «являюсь» — разъяснил мне пару дней назад спрятанный в трюме Феофан.
— Да-а... сгорела жизнь!
Мы с Егором молча шли по длинной песчаной дуге. Местами из тонкого песка торчал, словно поросший зеленой чешуей, низкий кривой мясистый ствол с фиолетовыми цветами. Почему-то, глядя на него, особенно становилось грустно... да — жизни наплевать на тебя, растет, как хочет!
Егор тоже был невесел и неболтлив — появился со дна, перемахнув половину океана (непонятно только с какого берега?), а ведет себя так, словно приехал на «семерке» трамвае и ему абсолютно нечего рассказать!
Тусклым голосам он сообщил наконец, что разочаровался в последнем своем хобби — определении болезней героев знаменитых картин — вернее, понял, что именно болезни изображенных персонажей и доставляют тайное удовольствие зрителям — а это уже сфера не хирурга, а психиатра — причем, не по отношению к картинам, а по отношению к зрителям.
О всем остальном он кратко сообщил, что случайно проходил тут (по дну, что ли?!), и увидел меня. Зашел поболтать... Ну так болтай!
Но по уклончивому его поведению я все больше чувствовал, как он ждет, что болтать, наоборот, буду я! Я напрягся, посмотрел на него... Так! Приехали! Подай ему бумаги, списки матросов!
Хотел тут же его вырубить ударом кун-фу, но вспомнил, что кун-фу не знаю. Схватил тогда изогнутый сук, хотел ошпарить его по голове — но он предупреждающе поднял руку:
— Погоди... ты разве не знаешь, что люди нашей профессии давно уже не дерутся, а договариваются?
«Люди нашей профессии!» Докатились!
— Как ты докатился до жизни такой?
— А ты?
— Я первый спросил!
— Всегда ты умел ловко устраиваться! — Егор сказал, потом задумался, загляделся вдаль. Потом спохватился. — Ах, да... так о чем мы с тобой сейчас говорили?
— Как мы... то есть — ты, дошел до жизни такой?!
— Ах — да. Не знаю как! Вернее — не знал! Долго не знал! Когда начались эти фокусы со сверхчувствительностью моих рук — с определением болезной шедевров — я верил, сначала я искренне верил!
— Ну — сколько примерно ты «искренне верил»? Минут семь?!
— Нет... ну почему? Месяца два!
— Да-а... А потом?
— А потом я почувствовал, что ни черта ни чувствую! Ни черта! Но все равно — таращил руки свои, смотрел на картину и называл болезнь. Ну — прикидывал примерно возраст, пол — и называл... ведь я же врач! А впрочем — какой я врач!
— Нет — ну почему? Я помню, ты мне однажды расстройство желудка вылечил.
— Да? Когда?
— Ну — когда мы еще с тобой на хуторе жили, бабочек ловили...
— Да? — Егор оживился. — Вот и надо мне было этим заниматься! А меня понесло... и главное — сам уже ничего не чувствовал — но остановиться не мог! А все эти румяные седые старички, худые дамы в мехах, с бриллиантами, бешено аплодирующие мне — все поголовно оказались из
— Да-а-а, — сурово проговорил я.
Тут я вдруг увидел, что к нам медленной церемонной походкой направляется Пахомыч во фраке, с головой, прилизанной на прямой пробор. На поднятой руке он держал серебряный поднос, на подносе аскетично возвышались две дымящиеся чашечки кофе, бутылка коньяка и два бокала. Пахомыч расставил все это на удивительно гладком пеньке, засунул поднос под мышку и чопорно удалился.