Я заканчиваю картину на удивление быстро, всего за каких-то три с половиной часа — выходит что-то вроде лёгкого этюда, только хорошо прописанного и не несущего ощущения недосказанности. Я, как и обещала, вмещаю в холст всех троих — Балерину, сидящую на табурете в своей красивой шаманской кофте, Ангела с гитарой в руках, улыбающегося широко, и себя, устроившуюся в отражении длинного зеркала.
— Красиво, — честно говорит Балерина, и меня распирает изнутри от гордости — хвалит она меня крайне редко. Что до Ангела, так он просто стоит рядом с нами, разинув рот — а я просто торжествую про себя, понимая, что я всё-таки на что-то ещё гожусь.
Балерина расплачивается со мной сразу же, и на все мои отказы от денег посылает меня куда подальше — да и я, собственно, долго не ломаюсь, понимая, что деньги всё-таки лишними не будут.
— С такой суммой опасно ходить одной по улицам, — говорит, собирая вещи, Ангел, — я с тобой пойду.
«Ты поопаснее всяких улиц», хочется сказать мне.
— Да какие проблемы, — вместо этого говорю я.
Гулять по цветущему Бродвею, слушая песни уличных музыкантов — удовольствие ни с чем не сравнимое, честное слово. Чёрт его знает, каким ветром нас туда занесло, но это и не нужно знать.
Рядом — сквер, усыпанный зеленеющими по весне деревьями, фонари зажигаются один за другим, перекрывая своим светом ярко-жёлтые звёзды, похожие на догорающие угольки. Но мне, конечно, нет дела до далёких холодных звёзд — зачем думать о них, если рядом идёт горячее солнце, родное и такое близкое, что, протяни руку — обожжёшь пальцы.
Зачем вообще о чём-то думать, когда рядом с тобой — солнце, искренне радующееся небу и запаху цветов, весёлое, безумное, необыкновенное.
Мороженщики — ещё одна отличительная черта Бродвея, заслуживающая отдельного внимания. Таких весёлых, беспардонных и жизнерадостных людей с самыми белыми улыбками и самой загорелой кожей нигде в мире больше нет и не будет — за это я ручаюсь. Они улыбаются, видя нас с Ангелом, кричат что-то вроде «с такой красивой девушкой гуляете, ака, порадуйте её, у нас лучшее в мире мороженое!», и это, чёрт возьми, самая глупая и неизобретательная в мире реклама, но она, как ни странно, работает на ура. И неважно, считают они тебя красивой на самом деле или нет — в такие моменты ты чувствуешь себя хорошо и легко, настолько, что не задумываешься.
— Будешь мороженое? — это даже скорее утверждение, чем вопрос, потому что в следующую же секунду Ангел поворачивается ко мне лицом, держа в обеих руках два огромных, просто исполинских рожка с фруктовым и шоколадным мороженым.
У меня не находится сил хотя бы из приличия возразить — и я просто-напросто выхватываю у Ангела фруктовое, и набрасываюсь на него, как дикий зверь. Становится холодно и очень сладко, а мне становится до неприличия здорово.
Если даже изо всех сил попытаться вспомнить, когда я ела что-то подобное в последний раз, всё равно не вспомню. Все те деньги, что мне давала сестра на подобные шалости, я втайне добавляла к нашим (как она думала — её) сбережениям на лекарства, и у меня даже в мыслях не было хоть раз изменить своим принципам. И наверное, как бы неправильно это ни звучало, зря — мороженое, я вам скажу, вещь ошеломительная, потрясающе вкусная. Цензура просто не пропустит и половину тех слов, которые невольно приходят на ум вместе с тающим на языке лакомством.
— Выхватила себе самое вкусное, — улыбаясь, говорит Ангел, стоит нам отойти от мороженщиков, — дай хоть попробовать, что ли.
И, чёрт меня дёргает, я не знаю, что я делаю — я протягиваю Ангелу рожок, и как только он наклоняется к нему, я кончиком жёлто-розового мороженого прохожусь по веснушчатому носу Ангела и улыбаюсь, понимая, как чертовски здорово это выглядит.
— Ну спасибо, — бурчит, качая головой, Ангел, и я замечаю на лице его искреннюю радость, которую ни с чем в мире больше я не посмею спутать.
И, чёрт меня дёргает (вот же привычка у него — почём зря меня дёргать), я не знаю, что я делаю — но я делаю, и это неоспоримый факт.
Мы с Ангелом почти одного роста, он даже ниже меня на полсантиметра где-то — и поэтому мне не составляет труда губами коснуться его носа, именно в том самом месте, где осталось небольшое розово-жёлтое пятно.
Поцелуй получается детским — невесомым, быстрым каким-то, толком даже и непонятным ни мне, ни ему. Но стоит мне отстраниться, свободной ладонью закрыв глаза, я слышу, как Ангел смеётся. И за этот смех я готова весь мир отдать, честное слово.
— Ты всё больше меня удивляешь, — говорит он, и свободная его рука ложится мне на плечо.
Вот так, обнявшись, мы идём по вечернему Бродвею — кругом музыканты, художники, которых не останавливает темнота, дети и старики, купающиеся в весне. И мы, мы, так прочно привязанные ко всему этому буйству, и вместе с тем — совершенно свободные.