Доктор в этом рассказе – фигура не проходная: это севилец, и ближе к концу становится очевидно, что место действия, в том числе и пространный, неслыханной густоты эпизод, где таинственный рассказчик, выведенный в подражание герою Рис, страдает от эпохального, беспримерного похмелья, каким могут одарить лишь семь тысяч порций рома, выпитых одна за другой, да, так вот, место действия – Новый Орлеан, который очень напоминает Севилью. Чем именно, сказать трудно, потому что города эти очень разные, но все же рассказчик уверяет нас, что они похожи. И, хотя ничего не говорит впрямую, но достаточно ясно указывает читателю на то, что мальчик из рассказа – это будущий севильский цирюльник в тот самый миг, когда он понял, что рано или поздно умрет (вот только не знал бедный Манолин, что умрет от руки некоего чревовещателя, который убьет его в темном лиссабонском переулке).
«В жизни своей не видел такого печального лица, как у этого бедняги, трое суток не встававшего с кровати. «В котором часу я умру», – спросил он к вечеру третьего дня. Мать не нашлась, что ему ответить. А я, не принадлежа к семье, еще меньше знал, чем бы мог помочь ему в такой трудной ситуации. «Я понял, что умру, правда ведь? Ведь так говорится в том рассказе», сказал мальчик. И мы все просто окаменели, отвели глаза, а потом улыбнулись, словно прося его успокоиться».
В определенный момент открывается нам, что в Новом Орлеане, на берегу моря, все юнцы пребывают в печали. Меж тем мы уже приблизились к финалу рассказа.
«К вечеру Манолин отчасти восстановил свою неистощимую жизненную энергию и, словно подражая улыбкам, которыми мы обменялись несколько часов назад, хохотал по любому поводу. Все его смешило, все казалось ему забавным. Но сам он сделался другим. Детство вдруг окончилось. Случайно услышанный рассказ привел его к постижению той несокрушимой реальности, которую мы называем смертью. От этого он заболел, но от этого же обрел свободу реагировать так, как хочется. Например, смеяться. И один бог знает, как много смеялся этот ребенок, ибо смеялся он столько, что уже невозможно было понять, когда это был именно смех, а когда он сменялся трагическим оскалом отчаяния».
Этими словами завершается «Эффект рассказа», а с ним вместе и похождения мальчика, которому в свое время доведется узнать в лиссабонском переулке, до какой же степени точно сбылось то, что он случайно услышал в детстве.
Ну, и хватит на сегодня. Меня клонит в сон и склоняет к мысли, что утро вечера мудренее или что-то в этом роде. Разве не так говорят водители дневников? Кармен смотрит телевизор в гостиной. Я запираю входную дверь на два оборота, но прежде оглядываю через решетчатое оконце лестничную площадку и наслаждаюсь видом на треугольный завиток перил. Кажется, что во всем нашем доме нет ни души. Он, что называется, объят безмолвием. Ну, разумеется, большинство соседей уже вернулись к себе в квартиры, а многие вот-вот задремлют. Я представляю себе Санчеса в соседнем корпусе: он тоже вернулся домой, готовится восстановить силы целебным сном и вдруг одним прыжком вскакивает с кровати, как будто некий еле слышный звук из подпольного мира возвестил о той неопределенной угрозе, которую несу я, Санчесов сосед, продолжающий, никому ничего не сообщая, планировать изменения в воспоминаниях Вальтера. А ведь я еще даже не дочитал их до конца.
Я тут подумал, а меня уже покачивает, и, по-хорошему, следовало бы идти ложиться спать, но я тут подумал и не хотел бы забыть, о чем, а потому и решил занести мои раздумья на бумагу, хотя сон одолевает меня. Не думаю, что Санчес, включив в мемуары Вальтера историю, пережитую парикмахером в детстве, поступил дурно и что история эта внесла хаос во всю книгу. И я начал даже считать, что включение таких побочных – по отношению к магистральному повествованию – сюжетных линий есть своего рода открытие, ибо жизнь человеческая не определяется исключительно событиями, в которых он участвует непосредственно. Случается и так, что элементы, не имеющие вроде бы отношения к его миру, в итоге могут объяснить его жизнь лучше, чем те, в которые он вовлечен и глубоко погружен.
Я припомнил, как впервые увидел нечто подобное в биографии одного художника. Много лет назад я прочел биографию Бодлера, которая начиналась с рождения его деда, а заканчивались через четыре года после его смерти и где особый раздел был посвящен заблуждениям Жанны Дюваль, возлюбленной поэта, на костылях бродившей по бульварам и разговаривавшей сама с собой. Уже тогда мне показалось интересным, что и эти самые заблуждения тоже были частью жизни Бодлера.
Бывает так, что фокус, смещенный в сторону или куда-то вбок, позволяет лучше высветить центральную сцену.
Я просыпаюсь и встаю, чтобы занести в дневник то единственное, что мне запомнилось из всего кошмара. И кто-то с замечательным упорством повторяет мне:
– Понимаешь, не часто бывает, чтобы человек читал историю, сочиненную соседом тысячу лет назад.
21