Дана определили в мастерскую по изготовлению щеток, и, поняв, что в труде – единственное спасение, он вкладывал в работу всю свою энергию, быстро завоевав одобрение владельца и вызвав зависть менее сноровистых товарищей по несчастью. День за днем сидел он на своем рабочем месте, под неусыпным присмотром вооруженного стражника; произносить разрешалось лишь самые необходимые слова, разговоры с соседями были запрещены, все перемещения ограничивались переходами из камеры в мастерскую, физические упражнения – унылыми маршами, по ходу которых каждый держал руку на плече того, что впереди: это скорбное шествие совсем не походило на бодрый солдатский марш. Молчаливый, угрюмый, изможденный, Дан выполнял работу, ел горький хлеб и подчинялся приказам с бунтарским блеском в глазах – начальник тюрьмы часто повторял:
– Опасный это человек. Следите за ним. Рано или поздно он сбежит.
В тюрьме были заключенные куда опаснее – закоренелые преступники, готовые на любые безумства, только бы прервать унылое течение своего долгого срока. Они скоро разгадали настроение Дана и непостижимыми способами, которые в ходу у каторжников, еще до конца месяца сообщили ему, что при первой возможности собираются устроить бунт. День благодарения должен был предоставить им долгожданную возможность поговорить – им полагался час свободы в тюремном дворе. Тогда и предполагалось все порешить и предпринять дерзкую попытку, которой наверняка предстояло завершиться кровопролитием и поражением для большинства и свободой для немногих. Дан уже планировал собственный побег и выжидал подходящий момент, становясь все более угрюмым, озлобленным и несговорчивым по мере того, как утрата свободы истачивала его душу и тело; и действительно, внезапная смена вольной, здоровой жизни на вот такую – тоскливую, безысходную, мрачную – не могла не произвести страшного впечатления на человека Данова возраста и темперамента.
Он мрачно размышлял о своей загубленной жизни, отказался от всех радужных надежд и планов, говорил себе, что никогда больше ноги его не будет в милом старом Пламфилде, он не коснется дружественных рук собственной, обагренной кровью. На мерзавца, которого он лишил жизни, ему было наплевать – он считал, что отнять такую жизнь не грех, но позор тюремного заключения уже не стереть из памяти, пусть даже сбритые волосы отрастут, серую робу сменит новая одежда, а решетки и запоры окажутся в прошлом.
«Для меня все кончено; я загубил свою жизнь, так уж что теперь? Не стану сопротивляться, и какие бы приключения мне ни подвернулись, я их не упущу. Дома будут считать, что я умер, будут и дальше меня любить и не узнают, каким я стал. Бедная матушка Баэр! Она пыталась мне помочь, но безуспешно; ее подстрекателя спасти не удалось».
Дан сидел на своей узкой койке, уронив голову на руки, и горько, но без слез скорбел об утраченном, пока милосердный сон не насылал ему видения счастливых дней, когда все мальчики играли вместе, или других, более поздних, когда ему улыбалась удача, а Пламфилд обретал новое, невиданное очарование.
В той же мастерской трудился еще один заключенный, к которому судьба оказалась даже суровее, чем к Дану: срок его заканчивался весной, но надежда, что он доживет до этого времени, была слаба; даже самый бессердечный человек испытал бы сострадание к несчастному Мейсону, который сидел, выкашливая душу в затхлой мастерской и высчитывая, сколько еще тоскливых дней пройдет, прежде чем он увидит жену и детишек. Была надежда, что его выпустят досрочно, но у него не было друзей, которые могли бы этому посодействовать, – и уже стало понятно, что великий Судия скоро дарует ему прощение и положит конец его безропотным страданиям.
Дан жалел Мейсона сильнее, чем решался показать, и это единственное трепетное чувство во дни душевных тягот было робким цветком из красивой старинной сказки, пробившимся сквозь булыжники тюремного двора и спасшим узника от отчаяния. Дан помогал Мейсону с работой, когда тот от слабости не мог справиться с заданием, и полный признательности взгляд становился тем лучиком света, который озарял камеру Дана в часы одиночества. Мейсон завидовал крепкому здоровью своего соседа и горько сожалел, что тот растрачивает его в тюрьме. Был он человеком миролюбивым и пытался – насколько способны произнесенное шепотом слово или упреждающий взгляд – удерживать Дана от «дурного общества» – так именовали мятежников. Но Дан уже отвернулся от света и с легкостью катился вниз по наклонной плоскости; мысль о всеобщем восстании, по ходу которого ему, возможно, удастся сквитаться с тираном-начальником и вырваться на свободу, была ему очень по душе, он чувствовал, что бунт позволит выпустить наружу все мучившие его сдерживаемые страсти. Ему не раз приходилось приручать диких животных, но сладить с собственным вольнолюбием он не мог – однако в конце концов отыскал опору, позволившую ему вновь стать хозяином собственной судьбы.