Наконец, воображаемая смерть символистского героя имплицитно противопоставляется реальной смерти ближайшего друга детства Мандельштама, Бориса Синани. А. А. Морозов предположил в беседе с Михаилом Гаспаровым, что стихотворение было написано в память о Синани, который, «рожденный для подвигов», умер от туберкулеза в 1911 г.[304]
. «…„буйная игра гигантов и детей“ для него пророчествует об эсеровском терроризме»[305]. Чрезвычайно харизматичный и не по годам развитой Синани, сын важного члена социал-революционных кругов, повернул Мандельштама (в то время марксиста) к социал-революционному мышлению, и оба они попытались примкнуть к боевому/террористическому крылу партии; им, однако, было отказано по возрасту. Соблазнительность такого подхода вытекает из его простоты. Поэт вспоминает страдания друга-туберкулезника, умирающего в своей душной комнате и в полубреду вспоминающего детские игры, в которых оба они воображали свой будущий вызов гигантам (реакционным силам, подавляющим общество) — вызов, трагически не осуществленный.Однако никак не связанное с предыдущим текстом «Гигантские шаги, с которых петли сняты», да и вообще трудность вчитывания в первую строфу с ее синтаксисом образа дворовой игры (столь ясно показанной в заключительном трехстишии), могут лишь означать, что читательское сознание будет искать другие возможности и что этим референтом смысл стихотворения не исчерпывается. Действительно, определенные подробности смерти Синани, по-видимому, нашли отражение в стихотворении (согласно позднейшему описанию Мандельштама в «Шуме времени»): «Борис
Вот как Мандельштам описывает время, отмеченное влиянием на него Синани:
Кругом перебегали странные токи — от жажды самоубийства до чаяния всемирного конца. Только что мрачным зловонным походом прошла литература проблем и невежественных мировых вопросов, и грязные волосатые руки торговцев жизнью и смертью делали противным самое имя жизни и смерти. То была воистину невежественная ночь! Литераторы в косоворотках и черных блузах торговали, как лабазники, и Богом и дьяволом, и не было дома, где бы не бренчали одним пальцем тупую польку из «Жизни человека» [Андреева], сделавшуюся символом мерзкого, уличного символизма. Слишком долго интеллигенция кормилась студенческими песнями. Теперь ее тошнило мировыми вопросами: та же самая философия от пивной бутылки!
Все это была мразь по сравнению с миром эрфуртской программы, коммунистических манифестов и аграрных споров. <…> и в скудных партийных полемиках было больше жизни и больше музыки, чем во всех писаниях Леонида Андреева (II, 98).
В этих строках нельзя не увидеть намека на полемику с Блоком, который горячо хвалил «Жизнь человека» (1907) Андреева[306]
и который снизошел в период своей «антитезы» до знаменитого открытия: «Ты право, пьяное чудовище! / Я знаю: истина в вине» (II, 213).