Ближе, чем в стихотворении «На розвальнях, уложенных соломой…», к восстановлению символистского, а конкретнее, блоковского героя в своей поэзии Мандельштам не подойдет, во всяком случае в стихах периода «Tristia». Нераздельность и неслиянность эпох, восторжествовавшие в стихах «Tristia» и, безусловно, несущие на себе печать блоковского влияния, почти всегда достигаются без обращения к «я», сливающемуся с трагическим героем в исторической драме или же играющему в ней заметную роль[337]
.Мифопоэтика «Tristia»
Во Введении я писал о склонности представителей мифопоэтического (или мифотворческого) символизма к построению всеобъемлющих поэтических сюжетов, определявших целые периоды творческой деятельности художника или даже целую творческую жизнь, как в случае с трилогией Блока. Но не только эта тенденция к сознательному или бессознательному порождению глобальных нарративов и новых мифов оказала влияние на структуру второй книги Мандельштама («Tristia»): любимец символистов Фридрих Ницше и мэтр и теоретик символизма Вячеслав Иванов — вот кто помог Мандельштаму построить новый миф, который в большей степени, чем любой другой, является организующим и смыслообразующим в его второй книге, — миф о забытом христианстве.
И Иванов (имплицитно), и Ницше (открыто) хотели повернуть вспять ход культурной эволюции, пробудив более древние начала, способные исцелить современные недуги эстетически и духовно омертвелой цивилизации XIX в. В «Tristia» Мандельштам поворачивает вспять это ретроградное течение, исправляя ход времени. Проходя путь из тьмы в память, он прослеживает ту историю культурных эпох, которую очерчивают и оплакивают Ницше и Иванов.
Ницше в своей основополагающей работе «Рождение трагедии» описывает, во-первых, происхождение древнегреческой трагедии из дионисийской музыки и аполлонических снов и, во-вторых, вырождение этой формы искусства, воплощающей для него лучшие достижения западной культуры, в менее значительные, слишком рациональные, рабски реалистические виды искусства. Во второй половине книги он предсказывает и призывает рождение новой трагической эпохи:
…эллинский прообраз сохраняет ту неизмеримую ценность, что в нем в классически-поучительной форме отчеканены и все упомянутые переходы и битвы: разве что мы переживаем главнейшие эпохи жизни эллинского духа как бы в
Александрийская эпоха — те века поздней Античности, что примыкают к эпохе христианства, — часто ассоциируется с затхлыми библиотеками, учеными компиляциями и подражательным искусством. Ницше критикует этот период, находя в нем этос, близкий к рационализму и материализму XIX в.[339]
Век же трагедии, по Ницше, характеризуется бесстрашным пессимизмом, готовностью смотреть в лицо ужасам бытия, даже если аполлоническое спокойствие сформировавшегося произведения искусства лечит от головокружения, испытанного на краю этой бездны[340].Иванов безоговорочно принимает ницшеанский призыв начать новый трагический век. «Хор должен быть освобожден и восстановлен сполна в своем древнем полноправии», — утверждает он в одной статье[341]
. А в другой провозглашает: «…мы должны отвергнуть себя и стать древними духом». «Ницше, корибант, — продолжает он, — первый провозгласил необходимость возврата»[342]. Однако, согласно Иванову, семя, из которого возникло пророчество Ницше, упало «на каменистое место современного богоневедения»[343].Если для Ницше дионисийство — это вечный полюс в искусстве, то для Иванова оно связано с исторической религией[344]
. Более того, в то время как Ницше отвергает христианство как ложное и порабощающее учение, Иванов видит сходство и даже генеалогическую преемственность между христианством и религией Диониса[345]. По Иванову, экстатическая религия страдающего бога Диониса стоит у истоков христианства с его собственным страдающим, умирающим и воскресающим богом[346]. Более того, современное христианство требует для своего обновления нового притока дионисийского начала[347].В понимании Мандельштама Иванов своими религиозными экспериментами и религиозным синкретизмом участвует в тяжелейшем грехе его поколения[348]
. «Время может идти обратно: весь ход новейшей истории, которая со страшной силой повернула от христианства к буддизму и теософии, свидетельствует об этом… <…> Что это: бред или конец христианства?» (