Гуревич продолжал заливать своё, а когда, ощутив под ногами странные трепыхания почвы, обернулся и увидел начальство в синих панталонах своего каникулярного детства, когда увидел, как багровая Геула Кацен молча дёргает свою юбку, пытаясь вырвать её из-под пяты супостата… в глазах у него потемнело, далёкая Тося из детства воскликнула: «Ой, божечки!»
…и он подпрыгнул, отпрыгнул, поджал почему-то одну ногу, как цапля, и выдохнул:
– Простите, пожалуйста, пожалуйста, простите! Простите!!!
Ну что тут скажешь… Не задалось!
Катя назвала это производственной аварией и дня за три-четыре убедила Гуревича, что всё сложилось как нельзя лучше: Иерусалим – не ближний свет, за три месяца его забыли дети, да и она сама, считай, почти его забыла (ну, перестань лизаться, как идиот!).
– Эта мракобесная дылда под колпаком всё равно нашла бы повод тебя вытурить, – говорила Катя своим
И ему всегда хотелось схватиться за любимый голос и плыть себе, плыть, закрыв глаза и качаясь на его волнах.
– Но послушай… – пытался втолковать жене Гуревич. – Эти панталоны! Я их знаю, как свои пять пальцев! Это кошмар моего детства: качественный прибалтийский трикотаж. Как ей удалось их добыть?! Откуда они здесь взялись?! Это загадка, знаешь ли! Это страшная тайна Иерусалимских гор…
Каминные часы на Портобелло
Наконец свершилось: он прошёл по конкурсу в ординатуру, в Центр психического здоровья «Сороки», одной из крупнейших больниц страны.
В честь события они впервые дрогнули и подались захлёстывающей радости: сдали детей на руки недешёвой няньки и вдвоём укатили на выходные на север, в сосновое местечко между Рош-Пиной и Цфатом, в бревенчатый дом «На ручье».
Тот действительно стоял над стремительным и хлёстким горным ручьём, через который перекинут был бревенчатый мостик с перилами, идиллический, как в русской глубинке. Всё вокруг было испятнано солнцем, снопы лучистых фиолетовых игл пронзали насквозь густые напластования листвы; оранжевая, красная и крапчато-жёлтая черепица вилл старинного городка Рош-Пина горела на солнце внизу, на более пологих холмах, а на фоне мерного шума падающей в ручье воды пищала и каркала, свиристела и тренькала, звенела, переливалась сводным птичьим хором… настоящая жизнь. Жизнь настоящая – полная радости, здоровья и сил – вдруг выкатилась к ним во всём блеске июньского дня. А где-то под их ногами остались валяться отрепья мерзкой лягушачьей шкурки: эмиграции.
До ночи они бродили по окрестным горам, загорали, полуголые, на травном косогоре, пообедали на террасе поэтичного сельского ресторанчика под названием «Сумасшедшие виды» (с этакой высоты виды действительно открывались сумасшедшие: до самой ливанской границы!).
Они настолько опьянели от свободы и уединения, от выпитой бутылки красного вина, положенной постояльцам в их доме, и ещё одной бутылки, купленной в винодельне, – что ночью у них случилась безумная нескончаемая любовь, какой и в юности не бывало. Ошалевшая под напором мужа Катя призналась, что любит его до ужаса, а пьяный и вдохновенный Гуревич думал: как, всё же, постоянная рабочая ставка укрепляет… мужское самолюбие!
Целый год Гуревич работал как черт; он пахал и ишачил, он вламывал и хрячил; в больнице «Сорока» он отбывал свою ординаторскую ставку плюс четыре дежурства, но и за любой приработок хватался. Помимо русской скорой помощи, которая все ещё существовала и пользовалась трогательным доверием у пенсионеров всех национальностей и всех слоёв общества, Гуревич подрабатывал в «ночном медицинском пункте», в бедуинском городе Рахат, что в пригороде Беэр-Шевы.
Нет, всё-таки скороговоркой об этом – нельзя.
«Ночной пункт медицинской помощи» бессонным бедуинам организовал всё тот же неугомонный гений, тот же тромбонист, бывший солист одесского мюзик-холла. А переговоры с заведующим тамошней поликлиникой вёл, как обычно, Слава Рубакин. Схема бизнеса была предельно проста: обычная поликлиника закрывается на ночь, и нормальные штатные врачи разъезжаются по своим нормальным семьям. Но дверь одного из кабинетов, выходящих прямо на улицу, остаётся открытой. (И там внутри, добавляла Катя, сидит идиот Гуревич.)
Нет, задумано было толково: всю ночь в зазывно освещённой коробке сидит врач, готовый прийти на помощь страждущим. Визит стоил пятьдесят шекелей, половина доставалась врачу, половина гребаному тромбонисту.
Это совсем небольшие деньги, пятьдесят шекелей, – если они у бедуина имеются. Если их нет, Гуревич принимал бесплатно (как доктор Чехов, вставляла Катя, с той только разницей, что доктор Чехов лечил крестьян добровольно, а каскадёр Гуревич бедуинов – из страха).
Очень, очень страшно было сидеть посреди ночного бедуинского города Рахат с открытой в ночь дверью кабинета. Хотя и красиво чертовски: в проёме двери такая звёздная жизнь сияла, такие алмазные узоры горели на глубоком чёрном небе! Нет ничего ослепительней, чем звёзды в пустыне.