было какое-то ненормальное, как будто заблудилась в трех соснах. Весь
окружающий мир виделся мне жутким и враждебным, поэтому я даже у
прохожих боялась спросить, у них у всех были такие мрачные злобные хари.
Помню, однажды я отправилась в Москву за бельгийской визой. И вот
ранним утром на Ленинградском вокзале, совершенно не выспавшись, я
спросила у какой-то жирной бабы, где здесь находится бельгийское посольство.
А она с видимым наслаждением и радостной готовностью отправила меня на
станцию метро «Тимирязевская». Я тогда плохо знала Москву, села в метро и
поехала, как зомби, хотя уже по дороге почувствовала что-то неладное: какое-то
животное чутье мне подсказывало, что не может посольство располагаться так
далеко от центра. К счастью, у меня хватило ума уточнить эту информацию у
пожилого бородатого мужика в очках. Выяснилось, что ехать нужно было совсем
в другую сторону, а та сука специально отправила меня в ложном направлении.
В общем, я сразу вернулась обратно и успела как раз к открытию. С тех пор я
дорогу предпочитаю ни у кого не спрашивать, особенно у баб, ну разве что в
самом крайнем случае…
Вот и тогда, на Волковом кладбище, мне казалось, что меня кто-то отправил
не туда, что это не здесь, я ничего не найду, но я все равно тупо и упорно брела
вдоль этой речки и в конце концов-таки нашла вход на кладбище и
Литераторские мостки, и могилу Блока – новенькую, с блестящими золотыми
буквами и корзинами цветов, кажется, даже венки от городской администрации
там были. На самом же деле настоящая могила Блока находится на Смоленском
кладбище под огромным дубом, а на Литераторские мостки его перенесли только
через двадцать лет после первых похорон, и к тому времени там, скорее всего, и
праха даже не осталось, ну может быть какие-нибудь жалкие косточки. Просто
большевики любили все систематизировать и упорядочивать, вот и решили всех
писателей собрать в одном месте, для удобства: раз уж ты пришел на
Литераторские мостки, то все писатели должны быть здесь, тем более Блок --
автор революционной поэмы «Двенадцать». Я взяла с собой белую розу, но когда
об этом подумала, то решила вдруг положить эту розу на могилу Апухтина, которую неожиданно заметила неподалеку и на которой цветов совсем не было.
А к Блоку мне пришлось идти отдельно…
Глава 13
Ускользающая красота
До самого последнего времени в русской литературе присутствовала четкая
дихотомия, которая даже была в чем-то сродни христианскому делению на
и
просчеты. И чем больше было таких «грехов» на душе писателя, тем больше
места ему уделялось в учебнике литературы, тем обширнее становились
посвященные ему статьи в литературных энциклопедиях. Стоило только, к
примеру, желчному и всегда ненавидевшему все советское Бунину слегка
«расслабиться» и отозваться с похвалой о натужной поэме Твардовского
«Василий Теркин», как он тут же удостоился девятитомного собрания
сочинений. В СССР Бунину простили все, включая «Окаянные дни», и этот в
общем-то довольно камерный писатель тоже очутился в школьной программе, во
всяком случае, его рекомендовали старшеклассникам для внеклассного чтения.
Хотя, на мой взгляд, эта «счастливая» метаморфоза, произошедшая с Буниным, явилась прямым следствием его старческого маразма. Бунин в старости, 65
признающийся в любви Твардовскому, чем-то напоминает мне дряхлеющего
Вертинского, жеманно исполняющего под фортепьяно песни на стихи советских
поэтов в провинциальном театре советской эстрады. Образец дурного вкуса!
Выпускники советских школ, воспитанные на подобном курсе литературы, мне кажется, не нуждаются ни в каком Законе Божьем, так как интуитивно они и
без того всегда будут испытывать глубокое недоверие ко всему посюстороннему: школьным программам, признанию, энциклопедиям, премиям и прочим
атрибутам суетного тленного мира. Коммунисты, видимо, сами того не желая, сделали все возможное, чтобы привить устойчивое отвращение ко всему этому
душам людей! Лично я невольно ловлю себя на мысли, что до сих пор
воспринимаю школьную программу не иначе, как ад для писателя, а
литературную премию -- как суровое испытание, и может быть, даже наказание, хотя мой разум этому и противится, но я ничего не могу с собой поделать. Более
того, я, кажется, могла бы продолжить начатую мной аналогию между
литературой и христианством и дальше -- сравнить литературное произведение с
человеческим телом. И тут, в этом отношении, я тоже не могу избавиться от
ощущения, что любые признаки посюстороннего признания как бы обрекают