Брюсова, кажется, любил мой отец, хотя я и не уверена. Теперь, к
сожалению, это уже невозможно ни опровергнуть, ни подтвердить. Сначала я
думала, что других поэтов он просто не знал, а этого много издавали в советские
времена, вот он ему и запомнился… Правда как-то, разбирая старые книги в
шкафу, я нашла там пожелтевшую тетрадочку, где фиолетовыми чернилами
были переписаны стихи: «Или бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет
пистолет, так, что золото сыплется с кружев, с розоватых брабантских манжет».
Почерк был очень похож на отцовский, даже точно – это был его почерк. Но что
это такое он написал? Даже одно предположение о том, что мой отец может
написать стихи, казалось мне совершенно диким и нереальным. В полном
недоумении я взяла тетрадочку и пошла к отцу и спросила его: «Папа, а что это
такое тут написано?» -- «Это стихи великого русского поэта Гумилева! Только
никому не говори!» - сказал отец, забрал у меня тетрадочку и больше я никогда
ее не видела. Тогда имя Гумилева вообще ни о чем мне не говорило, я даже
запомнила-то его с трудом, уж больно фамилия сложная. Я несколько раз
переспросила отца, а потом записала на бумажке. Зато фамилия Брюсова была
простой, запоминалась хорошо, и портрет его красовался во всех учебниках и
энциклопедиях. Чаще всего встречался портрет работы Врубеля: поэт в
«демонической» позе, скрестив руки, созерцает сверху вниз копошение и суету, однако ж его круглая щекастая физиономия с ушами, напоминающими ручки от
кастрюли, и круглые задорно поблескивающие глазенки составляют явный
контраст с позой.
Позже один мальчик у нас в классе, Гена Баранов, с головой, сплюснутой
сверху и снизу, как у щуки, и никогда вроде бы не интересовавшийся
литературой, как-то внезапно подошел ко мне на перемене и загадочно глядя на
меня снизу вверх – он был очень маленького роста – протянул мне сложенный
вдвое вырванный из тетрадки листок бумаги, на оборотном стороне которого
запечатлелся круглый жирный след от стакана или же чашки. Я очень удивилась, потому что он никогда со мной не говорил и вообще казался мне крайне тупым и
отмороженным персонажем. У нас в классе было всего шесть мальчиков, и все
как на подбор жуткие идиоты, как будто селекцию какую-то проводили. Хотя это
вроде бы была элитарная спецшкола с преподаванием ряда предметов на
французском, но тем не менее. Представляю, какие дебилы учились тогда в
обычных школах, даже страшно подумать! И стоит ли удивляться тому, что
произошло во время перестройки и в 90-е годы, ведь ответственность за все эти
79
события во многом лежит и на нашем поколении… Так вот, этот на редкость
тупой и бесцветный Гена Баранов по кличке Баран вдруг протягивает мне
бумажку, на которой написано какое-то стихотворение (как потом оказалось, пародию на Брюсова: «Сам же себя полюби беспредельно – вот эгоизма завет
беспредельный!» – или что-то в этом роде), и загадочно смотрит на меня
белесыми глазками, ощерив в улыбке свои щучьи зубы. Я так удивилась, что не
знала, как мне вообще реагировать, для меня это было равносильно тому, как
если бы вдруг заговорила школьная парта или дверь. Кажется, я промямлила что-
то вроде: «Брюсов совсем неплохой поэт», - потому как, что же мне было делать, не говорить же: «Да, это совсем неплохо, у тебя способности, Гена! Если ты
поработаешь, из тебя получится настоящий поэт!» Но Гена почему-то ужасно
ущемился моим ответом и с тех пор вообще больше никогда со мной не говорил, не подходил ко мне и даже старался в мою сторону не смотреть, как это, впрочем, и было всегда, до стихотворения, так что я бы этого, пожалуй, вообще
не заметила, если бы не его злобные взгляды исподлобья, которые я иногда на
себе ловила. Мне даже как-то не по себе становилось: а вдруг он маньяк, который только и ищет удобного случая, чтобы меня замочить, и все из-за того, что я тогда неправильно отреагировала на его произведение. Как бы то ни было, но это, пожалуй, был единственный случай в моей жизни, когда я, хотя и очень
сдержанно, похвалила Брюсова…
На самом деле в русской литературе есть очень много писателей и поэтов, которые вызывают у меня раздражение, кажутся скучными или же
неинтересными, но, наверное, только Брюсов с какого-то момента моей жизни
(теперь я уже даже не могу сказать точно когда) начал вызывать у меня самую
настоящую злобу, если не сказать, ненависть, причем довольно глубокую, такую, что по сравнению с этим чувством, даже моя нелюбовь к Пушкину выглядит, наверное, игрушечной и немного надуманной.
Долгое время, правда, я не отдавала себе в этом отчета, и эта неприязнь
тлела во мне, как нечто совершенно нерефлексивное и с трудом поддающееся