Казалось, в начале XIX столетия Россия споткнулась, но выправила свой державный шаг путем переворота. Гибель Павла I оплакивали только близкие, Елизавета не принадлежала к их числу. Проницательная, преклонявшаяся перед Александром I Роксана Эделинг писала: «Желая высказаться и поделиться горем, он сближался с императрицей. Она не поняла его». На самом деле Психея поддерживала «прекрасного Ангела», о чем писала матери после роковой ночи цареубийства. Однако она не могла соединиться душой ни с императрицей-матерью, ни с осиротевшими детьми «тирана». Слишком много обид было нанесено ей самой.
Тем временем в семье подспудно сложился тайный культ Павла I. Та же Эделинг рассказала, как однажды дожидалась выхода императрицы-матери в Павловске в странной комнате, смежной с ее кабинетом: «В ней стояла самая простая походная кровать, несколько такой же мебели, и на столе разложено было полное мужское одеяние». Фрейлина двора Марии Федоровны, находившаяся рядом, пояснила, «что все это принадлежало Павлу I и сохранялось императрицей возле ее кабинета. Молча взяв меня за руку, она подвела меня к постели… Я отскочила в ужасе. Поистине, я не могу понять, как можно услаждаться подобными воспоминаниями!»[229]
.Но женщина, прожившая с «тираном» много лет и имевшая от него 11 детей, «услаждалась». Царская семья, исключая Елизавету Алексеевну, каждый год собирались на тайную заупокойную службу по убитому отцу и мужу.
Благодаря, подобным красноречивым мелочам водораздел навсегда пролег между женой Александра I и его родными. В кругу Марии Федоровны Елизавету находили черствой, потому что она не обнаруживала открыто своих чувств. Их свидетелем стали только письма матери в Баден: «Я испытываю настоящее горе при мысли о том, какой смертью умер государь, однако я не могу не признаться, что я облегченно вздыхаю вместе со всей Россией… Я восхваляла революцию только из безрассудства, чрезмерный деспотизм, царивший кругом, почти полностью лишил меня возможности рассуждать беспристрастно: я желала только одного — видеть несчастную Россию свободной во что бы то ни стало»[230]
.Зато за внутреннюю солидарность с остальными подданными молодой императрице были благодарны. Любовь к ней достигла пика в первые годы нового столетия. Сочинялись оды в ее честь, гвардейцы распевали песни, назначали ее дамой сердца, возжигали фейерверки с инициалами августейшего имени, вырезали их на деревьях вокруг императорских резиденций. Масоны открывали ложи под высочайшим патронажем, например, «Елизаветы к добродетели». Выбирали в качестве символа всевидящего ока хорошо известное изображение ее глаза на табакерке. Все это уж слишком напоминало приверженность народа к другой немецкой принцессе, ставшей Екатериной Великой[231]
.В первые дни нового царствования супруга Александра I могла соперничать славой с ним самим. Позднее о любви народа к императрице много рассуждали в среде тайных обществ. Сторонниками провозглашения Елизаветы «Матерью свободного Отечества» были Федор Глинка, Гавриил Батеньков, Сергей Трубецкой, Владимир Штейнгель и, возможно, Кондратий Рылеев[232]
. Последнее имя сразу поведет нас к агитационным песням. Ситуация с женой, которая разъезжает перед дворцом, могла повториться.В «Руслане и Людмиле» Пушкин подарил этой возможности несколько строк, говоря о волшебной шапке Черномора:
Старый злодей — Павел. С его смертью Елизавете «уж безопасно». Она может и повертеться перед зеркалом. Шапка, принадлежавшая «злодею», — корона. Надевая ее задом наперед и краснея, героиня превращает корону во фригийский колпак — символ революции. Но стоит надеть волшебную шапку, как ты исчезаешь: «Людмила в зеркале пропала». Вспоминается Шамаханская царица: «И царица вдруг пропала, / Будто вовсе не бывало». В обоих случаях речь о соблазне. Но в молодости вольнолюбивые идеи вызывали у поэта восторг. А зрелый человек оценивал их иначе. Сообразно этому менялось и отношение к царице.
Именно такая участь — пропасть — ждала Елизавету Алексеевну после славы и рукоплесканий начала царствования. Ее популярность рождала подозрения. Если бы отношения в паре складывались гармонично, популярность жены только укрепила бы позиции мужа. Но дела обстояли иначе.
Елизавету считали «одной из самых красивых женщин в мире», но «в выражении ее лица заметна некоторая меланхолия»[233]
, как выразился секретарь саксонского посланника. Ее сравнивали с «Корделией, дочерью короля Лира»: «…ослепительная белизна лица с розовым оттенком щек, пепельного цвета волосы, спускавшиеся на плечи алебастровой белизны, талия сильфиды, выражение ума и чувства в больших голубых глазах, все привлекало взоры и приводило в восторг»[234].