Увозя юношу с собой под своды Тартара, царица видит «…вечные луга, / Элизей и томной Леты / Усыпленные брега». Элизей — Элизий, елисейские поля. Это игра звучаний: Элизей — чертоги Элизы, Елизаветы, царицы Прозерпины. Елисейские поля — и часть загробного мира, где пляшут блаженные, и место в Париже, куда рвался пройти с гвардейцами пятнадцатилетний «паж».
Между юношей из этого стихотворения и последним любовником Клеопатры, на котором царица остановила взгляд «с умилением», — заметно родство. Что заставляет увидеть у египетской царицы и повелительницы подземного мира общий очерк профиля, ведь и Клеопатра обращалась к «богам грозного Аида». Это общее станет более очевидным, если вспомнить обоюдоострое понятие свободы из «Ответа на вызов» — право любить царицу равно праву республиканца на «гордую свободу». Гражданская и эротическая вольность соединены, как на гравюрах времен французской революции. Если в «Египетских ночах» речь не только об оргиях Клеопатры, но и о молодых мятежниках, то в стихах о «приветной красе» Елизаветы подобных намеков — целый «пустынный залив», поскольку сама она связана с переворотом 11 марта 1801 года и убийством Павла I.
Это, собственно, и пленяло, и пугало: вселяло «сладкий некий страх», пополам с желанием, «ранним голодом», так что «холод… кудри подымал».
Чашу терпения императора Александра I переполнил случай в Царском Селе в сентябре 1816 года. Явившись туда, Пушкин тайком отправился на половину фрейлин и в полутьме коридора принял старую княжну Варвару Михайловну Волконскую за ее молоденькую горничную Наташу, которую и кинулся целовать. Старушка была в ужасе, ее насилу успокоили, ссылаясь на сумрак[219]
.Тогда же юный наглец написал пострадавшей княжне эпиграмму по-французски: «Мадемуазель, вас очень легко принять за сводню или за старую обезьяну, но за грацию — Бог мой — никак».
Кажется, что Волконскую пригвоздили к позорному столбу, назвав «старой обезьяной». Но «сводня» — еще хуже, это слово намекало на роль, которой бедняжка никогда не играла, помогая лицейским «пострелам» проникнуть к молоденьким фрейлинам. Вспомним, в послании «К вельможе»: «И ты встревоженный в Севиллу полетел». Ради размера Севилья превратилась в «Севиллу», там описано свидание:
Последняя и есть «сводня». «Севильской графиней» названа в «Паже…» возлюбленная юноши. Тогда же, в 1830 году, в общем потоке воспоминаний написано:
Тайное свидание, под стать тому, что Лизавета Ивановна, вдали от Испании, назначила Германну в доме графини. «Севильской графини»? Назвав княжну Волконскую «сводней», Пушкин намекал на куда более высокий предмет сводничества, чем фрейлины: «Прозерпине смертный мил».
Не зря император пришел в бешенство, хотя и сдержал себя, выговаривая директору Царскосельского лицея Егору Антоновичу Энгельгардту: «Твои воспитанники не только снимают через забор мои наливные яблочки… но теперь уже не дают проходу фрейлинам моей жены». Кстати, «наливные яблочки» — намек на тех же фрейлин. «Бледный Плутон» из Тартара ездил к нимфам.
Намек на «темные переходы» сохранился в разных стихах Пушкина. Например, в «Евгении Онегине»:
Вероятно, у музы в тот момент было лицо Елизаветы Алексеевны. В черновике к «Гавриилиаде» появится:
«Розовое поле», на котором борются и катаются отроки, равно «своду… порфирных скал», которые поведут к порфиру из стихотворения «Клеопатра»: