Звукословье, снизошедшее на профессора Коробкина, которому прежде приходилось интегрировать только математические величины, является одним из важнейших механизмов внедрения в структуру протагониста персоны Белого и схождения в этой структуре двух основных прототипов Коробкина. Как известно, в жизни каждый из Бугаевых по-своему отдавал дань языковым и звуковым играм, что облегчает задачу Белого объединить отца с сыном в романе. В мемуарах Белый пишет о пристрастии обоих к звукословию и каламбурам и подчеркивает преемственность собственных «бредов» по отношению к отцовской «дичи»: «<…> он – сам порол “дичь”; его “дичь” каламбуров над бытом блестяща бывала <…> И позднее, когда декадентом я стал, то заимствовал у отца “каламбур”, но остраннил его в бреды “Симфонии”; остранненье такое есть передача моих восприятий – его каламбуров»[399]
. В Московской трилогии сближение двух прототипов главного героя поддерживается одновременным их присутствием в речи Коробкина, правда, с явным преобладанием речевой манеры сына.В примечательных эпизодах с «заговаривающимся» профессором речь его приближается к наблюдаемой у больных с расстройством речи. Ассоциации в его речи напоминают свойственные функционированию языка при афазии. Якобсон в статье о двух видах афазии различает их по принципу тяготения речи афатика к метонимическому или метафорическому полюсу ассоциаций:
Афатик первого типа исключает из речи отношения сходства, афатик же второго – отношения смежности. Метафора является чужеродным элементом при нарушении отношения сходства, при нарушении же отношения смежности из пропозиции исчезает метонимия[400]
.При расстройстве или блокировке метонимического механизма ассоциаций говорящий оказывается во власти операций «селекции», то есть метафорических связей слов, при которых «знаки сочетаются в зависимости от степени
Коробкину, уже начинающему предполагать повсеместное присутствие враждебных сил, но еще не совсем доверяющему себе, одно из его видений представляется то агентом Мандро, то плодом собственного воображения. Это дает толчок приступу словесной «чуши»:
<…> навязчиво после, уже в голове, обросло этой чушью, турусами многоколесными: в мыслях поехали всякие там на телегах – на шинах, автобусах, автомобилях – Андроны, Евлампии, Яковы (или – как их?), те, которые едут с Андроном, когда выезжает Андрон на телеге своей: в голове утомленной! Как будто нарочно кто в уши вздул чуши[402]
.Беспорядок в голове героя отражается в высказывании, которое, несмотря на кажущуюся бессмысленность, имеет свою – «дефективную», но упрямую – композиционную логику. Якобсон подчеркивает эффект афазии, тяготеющей к сохранению только отношений сходства:
В то время как контекст продолжает распадаться, операции селекции идут своим чередом. «Сказать, что такое вещь, это значит сказать, на что она похожа», замечает Джексон. Пациент, в речи которого предпочтение отдается субституциональным вариантам, ограничивает себя уподобляющими конструкциями (поскольку способность к образованию контекста у него повреждена), и его приблизительные отождествления имеют метафорический характер <…>[403]
.Вернемся к высказыванию Коробкина. Оно представляет собой не столько развитие мысли, сколько два перечислительных ряда, исходящих каждый из своего «слова-побудителя» (термин Якобсона) и связывающих слова по сходству. Первый побудитель, вернее, идиома-побудитель – «турусы на колесах». Идиома разбита на составляющие – образуются «колеса» и, отдельно от них, «турусы». Значение «колес» актуализируется, а «турусы» за неимением вне-идиоматического значения обретают контекстуальное – некоего перевозочного приспособления, посаженного на колеса. «Турусы на колесах», превратившись в «турусы многоколесные», в результате влекут за собой (по принципу афатического сходства) вереницу транспортных собратьев – телег, шин, автобусов, автомобилей.