Заходили к Гюставу Моро[44], который, вставая на заре, трудится с семи часов утра. Он пишет с дикостью каннибала и утонченностью китайского палача. Этот спокойный человечек с искренним взглядом и вздернутым носом внезапно приходит в ярость при малейшем оспаривании его взглядов и разражается неистовыми проклятьями в связи с непониманием, которое встретили два его полотна, «Орфей» и «Молодой человек и Смерть», на Всемирной выставке. При этом он не прерывает работу, продолжая татуировать вытянутые бледные тела в своих «Музах, покидающих Аполлона» — вертикальной композиции, сильно подражающей итальянцам, на которой каждая деталь пребывает в полной гармонии с целым. На сей раз тоже очень заметно влияние Мантеньи. Моро работает над ней уже несколько месяцев и не может сказать, когда закончит картину. Вдруг сюсюкающим детским голоском он говорит: «У меня перерыв». А затем показывает нам рисунки драгоценностей, которыми любит украшать своих персонажей: груды жемчугов, тяжелых латных ошейников, сверкающих поясов, заимствованных из «Живописного журнала», с фотографий Анри Диксона, с могольских миниатюр, которые он ходит срисовывать в Лувр и в Кабинет эстампов Императорской библиотеки. Всякий художник грезит Индией, но что-то никто не жаждет туда отправиться. А как же он?..
— А как же моя мать?! — восклицает он с таким возмущением, словно ему сказали какую-то непристойность. Она глухая как тетерев, но, похоже, их вечный диалог вовсе не страдает от этого, а наоборот, всегда этим подпитывается и освежается. На стенах мастерской, освещенной меловым светом, падающим сквозь застекленный потолок, Саломея, Далила, Мессалина, Елена… Лейтмотив роковой женщины, сфинкса женского пола, сирены-убийцы, вампирши, пожирающей поэтов и высасывающей костный мозг, — какое воскрешение, какое глубокое постижение изначального мифа!
Сегодня вечером разговариваем с Готье[45], встреченным в «Напо», где он пьет свой абсент, о терпении гнома-металлурга, которое Моро проявляет в своей работе. Готье говорит, что и сам восемь лет трудился над своим «Капитаном Фракассом» — произведением, которое он считает второстепенным,
— Нет, нет и нет! Своим «это я» он хотел сказать, что принес себя в жертву до мозга костей, вложил всё свое нутро. Флобер опорожнился в мадам Бовари!
Позднее он пересказывает нам историю мадам Сабатье[47] о нотариусе, который велел посадить себя в мешок с единственным отверстием для рта, чтобы можно было дышать. Затем его должны были осыпа́ть ударами, которые сразили бы и быка, и пинать сапогами со страшной силой, чтобы он очутился на другом конце комнаты, при этом нотариус испытывал такой же оргазм, какой испытывает повешенный. Возможно, Шолль принадлежит к той же компании, если терпит, как воняет изо рта у мадам Дош, и никуда при этом не сбегает.
Видели в витрине магазина сыров какую-то терку с этикеткой «Приспособление для того, чтобы скрести голову монаха». Это на улице Генего, наводящей на мысли о погребах и перезрелых фруктах, навевающей уныние своей бальзаковской галантерейной лавочкой и четырьмя статуями Стихий, серыми и угрюмыми. Подходящая улица для «синих чулок», если вспомнить, что именно здесь жила мадам Ролан[48], — в общем идеальная улица для остряка-демократа женского пола.
Э. Т. А. Гофман