— Просто напасть какая-то с этим дождем. Как бы на полях наших не сгнило всё на корню. Тогда в Ново-Архангельске135 мужики зубы на полку положут… Ох, беда… Сейчас до тебя вот шел из управы… А глянь-ка, — он указал тяжелой утруженной рукой на следы, оставленные им на полу. — Всё расквасило, не дорога, а топь. Эка, полы-то, я смотрю, у тебя, Мстислав, белые. Денщик, поди, после ножа их еще с дресвой136 шеркает?
— А ты будто не знаешь? — Дьяков поставил пышущий жаром, весь в медалях, как генерал, самовар на стол, брякнул глиняными кружками и щипцами для «кэски» сахара.
— Может, ты есть хочешь, Иван Александрович? Не стесняйся.
— Нет, братец, уволь. Давай, банкуй.
Кусков подставил под капризно изогнутый нос самовара кружку.
За чаем слов не роняли, сосредоточенно дули на кипяток, делая осторожные глотки. Дьяков знал Ивана Александровича вот уже без малого десять лет, еще по Охотску и Ситке, где Кусков был правой рукой Александра Андреевича — главного правителя Русской Америки.
Это был крепкого русского духа и ума человек. В сердце его жила неугомонная страсть к победам во славу Державы. Страсть эту он превратил в свое коренное дело. Им только и жил. Да и люди, окружавшие его, подбирались не с кондачка, многие не приживались: Кусков был крут в своем рвении; те, кто был мягок, как воск — сгорали, другие просто уходили, затаив злобу; но зато те, кто оставались, не хаяли свою полынную судьбу, были крепче гвоздей и прикипали к своему хозяину намертво.
Характер свой и коммерческую хватку Иван Александрович выковал еще в России, а закалил у Баранова. Цепкая память Кускова держала суровое, но вдохновенное время первых рубежей, когда на Кекур-Камне закладывался новый русский город, нареченный Ситкой. Там лились кровь, пот и слезы, но поднимались в небо и пенные кубки первых поселенцев. Оттуда, с высоты, зрели они безграничный океан и сводящие с ума просторы Русской Америки, выпестованной ими непосильными трудами и великими страданиями.
Свежо помнилось и то, как на плац-парад — небольшую, выбитую на Кекур-Камне площадь, — промысловики выносили кресло, покрытое роскошной медвежьей шкурой, и в него усаживался сам Александр Андреевич, одетый по сему случаю в раззолоченный, алого бархата кафтан. А вокруг, прямо у ног его, усаживались друзья и сподвижники, зверовщики и зверобои, моряки компанейских бригов137 и шхун138, строители города, лесорубы, кузнецы и пушкари кекурских батарей. И зачинался пир, длившийся от утренней зари до вечерней. На плац выносился котел с ромом, в котором в обычное время варили харч на триста душ. И пей, сколько влезет, душа — мера! «Странен всё ж… русский человек, — раскидывал умом Мстислав, — просьб у него к Богу мало… а душа при том пробы высокой. Ты ее хоть на зуб пробуй, хоть в воду бросай, а ржа ее вовек не возьмет! Вот и Кусков наш этой породы… Судьба ему тоже не улыбалась белой сахарной костью». А когда ямайский ром иль царская водка ударяли в голову и в пылкие сердца, над берегом широко летела барановская любимая:
А на следующий день тех, кто с рассветом ни рукой, ни ногой, купали в сем же котле, но уже не в роме, а в ледяной морской воде, весело поучая: «Делу время — потехе час!»
Глава 2
Иван Александрович, допив кружку, не удержался от второй, зело уважая крепкий, на травах чай. В доме было уютно, жарко натопленная русская печь гнала сырость, располагая слушать сверчка за спиной, несуетно смотреть на зарю, ведя задушевную беседу.
Мстислав молчал, опершись щекой на ладонь, и задумчиво смотрел на заплаканное окно, думая о чем-то далеком и сокровенном. В наступившей тишине Кусков грыз сахар, запивая чаем, и пристально рассматривал сотника.
К удовольствию командира форта, Мстислав был всё тот же: темно-русые, коротко стриженные, чуть вьющиеся волосы и дружелюбный взгляд светло-карих глаз. Радушие и этот мягкий взгляд, совершенно не вяжущийся с его грозной саблей, всё так же вызывали дружескую улыбку Кускова. Может, Мстислав и изменился малость за те годы, что их разделяли, но был по-прежнему строен, жилист, широк в плечах. И в свои тридцать семь он оставался тем спокойным, добрым на язык и поступок другом, каким был и в двадцать. Черты, по которым отличают образованных выходцев из средней полосы России, за прошедшее время крепко высушились и выветрились в этом диком краю, но Иван Александрович тем не менее видел сословную межу, отделявшую его от своего сотника.